Дом был велик и прекрасен, там была длинная банкетная зала с потолком из черного дуба, с богатой, но весьма странной резьбой, и с мрачным коридором, говорят, принадлежавшая к царствованию Генриха II, но остальные комнаты были выстроены в царствование королевы Анны.
Сад был закрыт от дороги высокой кирпичной стеной, по которой несколько столетий уже вился плющ, растительность была так роскошна в этой плодоносной долине, что потребовалось бы в три раза более садовников, чем содержалось в Толльдэле в последние двадцать лет, чтобы держать в порядке цветники, дорожки и кусты, которые когда-то подрезались в виде львов, лебедей, медведей и слонов и разных других красот старинных парков.
За домом павлины величественно расхаживали по устланному камнями двору, и большая дворовая собака высовывала свою голову из конуры, лая на каждого посетителя, как будто Приорат был каким-нибудь заколдованным жилищем, к которому ни один из посторонних приближаться не смел. Входили в дом с этого двора, и в темной передней висели огромные ботфорты и тяжелое седло из Толльдэля, отличавшегося в междоусобных войнах.
На окнах красовались из разноцветных стекол гербы и баронские короны, но ни одно из этих аристократических отличий не принадлежало настоящему владельцу дома — Джильберту Монктону, нотариусу.
Толльдэльский Приорат несколько раз переходил из рук в руки с тех пор, как была выстроена самая старинная часть дома. Джильберт Монктон купил поместье двадцать лет тому назад, у мистера Рэвеншоу, расточительного и беззаботного джентльмена, имевшего единственную дочь, о красоте которой много говорили в окрестностях. Слухи доходили даже до того, что будто бы Монктон был отчаянно влюблен в Маргарету Ревеншоу, и для нее-то употребил он большую часть великолепного состояния, полученного им от отца на покупку Толльдэльского поместья и таким образом выручил отца этой девицы из затруднительных обстоятельств и дал ему возможность уехать на континент с его единственной дочерью.
Конечно, в этих слухах было много правды, так как немедленно после покупки этого поместья, Джильберт Монктон выехал из Англии, оставив свою контору в распоряжение двух младших партнеров фирмы, которые, однако, по летам были моложе его. Он оставался за границей около двух лет и все думали, что он путешествует с мистером Рэвеншоу и его дочерью. Через два года он воротился совсем другим человеком.
Да, все бывшие в близких отношениях с Джильбертом Монктоном уверяли, что жизнь его была потрачена и весьма естественно выводили заключение, что эту перемену произвела несчастная привязанность, или, говоря яснее, что Маргарета Рэвеншоу обманула его.
Как бы то ни было, нотариус сохранил свою тайну. В его натуре не было сентиментальности. Какова бы ни была его горесть, он переносил ее очень спокойно и не просил сочувствия ни от кого. Но, воротившись в Англию, он посвятил себя своей профессии с усердием и с прилежанием, которых он прежде не обнаруживал.
Его разочарование — какого бы рода оно ни было — сделало в нем только эту перемену. Он сам не сделался мизантропом и другим не надоедал. Он стал чисто и просто деловым человеком. Чистосердечный, веселый молодой сквайр, убегавший из конторы отца, как будто каждый листок пергаментной или гербовой бумаги был заражен чумой, превратился в терпеливого и трудолюбивого юриста, гигантский объем мыслей которого и непогрешимая непроницательность доходили почти до гениальности.
Лет десять новый владелец не жил в Тольдэльском Приорате, который был оставлен на попечение старой домоправительницы, любившей нюхать табак, и глухого садовника, который не впускал ни одного посетителя, потому что не слыхал звонка у железной калитки. Но, наконец, настал день, когда Монктону надоел его лондонский дом на мрачном сквере Блумсбери, и он решился переселиться в свое Беркширское поместье. Он послал обойщиков в Толльдэльский Приорат со строгими приказаниями привести в порядок старую мебель, но не делать ничего более, даже не переменять ни одной занавеси, не переставлять на другое место ни стула, ни стола.
Может быть, ему хотелось видеть знакомые комнаты точно в таком виде, какой они имели, когда он сидел возле Маргареты Рэвеншоу двадцатилетним юношей, исполненным надежд. Он оставил старую ключницу, нюхавшую табак, и глухого садовника, а с собою привез немногих хороших слуг из Лондона. Городские слуги охотно бросили бы свое новое жилище и зеленую тень, как будто скрывавшую их от внешнего мира, но они получали такое большое жалованье, что без весьма важной причины не могли отказаться от своего места и покорялись, как могли, скучному уединению их нового жилища.
Монктон ездил взад и вперед между Толльдэлем и Лондоном почти каждый день. Утром он ездил на железную дорогу в своем фаэтоне, а вечером, когда он возвращался, его встречал грум. Занятия нотариуса истощили его силы, и доктора предписали деревенский воздух и отдых время от времени, как решительно необходимые для него. Около десяти лег жил он в Приорате, знакомился мало с кем и положительно не имел друзей. Самые короткие его знакомые были де-Креспиньи. Это, без сомнения, произошло от того, что Удлэндское поместье было смежно с Толльдэльским. Монктон принимал знакомства, которые случай доставлял ему, но сам их не искал. Те, которые знали его лучше, говорили, что тень, так рано спустившаяся на его жизнь, никогда не проходила.
Разумеется, Элинор Вэн слышала обо всем этом во время своего пребывания в Гэзльуде. Это придало серьезному юристу романтический интерес в глазах молодой девушки. Он, так же как и она, имел свою тайну и верно ее хранил.
Мистрис Дэррелль повезла своего сына и обеих девушек в Толльдэльский Приорат по желанию Монктона. Вдова не имела особенного желания вводить Лору и Элинор в дом своего дяди Мориса де-Креспиньи, потому что она имела ту сильную ревность ко всем посетителям, переступавшим за порог дома старика, которая известна только наследникам, зависящим от каприза больного. Но мистрис Дэррелль не могла оскорбить Монктона, он платил ей большие деньги за Лору и был не такой человек, которому можно бы безнаказанно идти наперекор.
Ланцелот Дэррелль развалился возле матери, курил сигару и обращал весьма мало внимания на цветущие изгороди и на роскошный сельский ландшафт. Обе девушки сидели на низкой скамеечке, спиной к пони и, следовательно, имели полную возможность рассмотреть лицо блудного сына.
В первый раз после возвращения Дэррелля Элинор рассматривала его красивое лицо, отыскивая в нем подтверждение слов, сказанных ей Джильбертом Монктоном накануне.
«Он эгоист, он пуст и легкомыслен — да кажется, еще и обманщик. Кроме того, в его жизни есть тайна — тайна, относящаяся к его пребыванию в Индии», — вот что сказал Монктон. Элинор спрашивала себя: «Какое право он имел сказать так много?»
Невероятно было, чтобы девушка, в летах Элинор, непривыкшая к обществу, жившая всегда в уединении, не заинтересовалась несколько красавцем, жизнь которого имела романтический оттенок. Она заинтересовалась им еще более от того, что сказал ей Джильберт Монктон: «в жизни Ланцелота Дэррелля была тайна». Как это было странно! Неужели у каждого человека была своя тайна, запрятанная глубоко в груди, подобно той мрачной цели, которую Элинор задала себе вследствие безвременной кончины отца — какое-нибудь воспоминание, влияние которого должно было набросить тень на всю их жизнь?