— Что вы хотите этим сказать? — повторила она. — Какой вы медленный, Дик! Я ничего так не желаю, как иметь доказательство, которое подтвердило бы мое убеждение, что Дэррелль и человек на бульваре — одна и та же личность.
Боюсь, что мы с вами все время ошибались, — сказал Ричард с унынием, — кажется, все эти эскизы наброшены не Дэрреллем, а каким-нибудь его товарищем. Боюсь, что это не его работа.
— Не его — так чья же? чья?
— Первый разряд рисунков, все эти Кромвели и Розы подписаны размашистым автографом — «рис. Ланцелот Дэррелль», всем именем, как следует молодому человеку, гордящемуся своей фамилией.
— Да-да, ну, так что же потом?
— Очерки лондонской жизни, все эти леди Клэры и самоубийцы, сделанные гораздо лучше первого разряда, подписаны только начальными буквами, которые я в первую минуту принял за одну и ту же подпись.
— Начальными буквами.
— Да, двумя начальными буквами. Долго старался я разобрать их и только теперь мне это удалось. Буквы эти Р. Л.
Ричард Торнтон почувствовал, как задрожала рука Элинор, лежавшая на спинке его стула, он услышал, как ее дыхание становилось быстрее и, повернувшись к ней, увидел, что она бледна как смерть.
— Это должно быть все равно, Ричард, — сказала она, — человек, обыгравший моего отца назывался: «Роберт Ла». Остальная часть имени была оторвана в письме отца моего: начальные буквы этой фальшивой подписи Р. Л. Продолжайте, Дик, скорее, скорее! Сжальтесь надо мной! Мы найдем еще что-нибудь более осязаемое.
Элинор Монктон говорила шепотом, но живописец вдруг прикоснулся к ее руке и знаком показал необходимость быть осторожнее. Но на другом конце мастерской никто и не думал наблюдать за тем, что происходило в амбразуре окна. Лора весело болтала, жених подшучивал над нею, забавляясь ее ребяческим легкомыслием.
Ричард Торнтон, ни слова не говоря, обратился к куче рисунков.
Перед ними лежал теперь рисунок акварелью, представлявший длинную улицу, освещенную фонарями, где толпился народ в масках и странных костюмах.
— Мы переплылы канал, Элинор, — сказал Ричард, — перед нами Париж во время карнавала и туг подписано имя всеми буквами: «Роберт Ланц, 2 марта, 1853 года». Тише, Элинор, ради Бога успокойтесь. Этот человек — преступник. Я теперь в этом так же убежден, как и вы, но мы должны до конца выяснить его преступления.
— Спрячьте этот рисунок, Ричард, спрячьте его, — прошептала Элинор. — Это доказательство, что он носил фальшивое имя, эта улика, что он прожил в Париже то время, которое, по его уверению, он находился в Индии, это доказательство, что он был в Париже за несколько месяцев до смерти моего отца.
Живописец сложил измятый рисунок и всунул его в грудной карман своего широкого сюртука.
— Дальше, Ричард, дальше: может быть, мы еще что-нибудь найдем, — шептала Элинор.
Молодой человек повиновался страстной торопливости своей подруги, один за другим осматривал он эскизы карандашом, рисунки акварелью и китайской тушью.
На всем был отпечаток жизни в Париже и его окрестностях. Вот дебардер висит на руке студента; вот гризетка пьет лимонад с ремесленником за заставой; погребальная процессия подъезжает к кладбищу Перлашез Лашеза; балаган на бульваре; группа зуавов; ландшафт в Сен-Жерменском лесу с конными фигурами близ арки; сцена на Ели-сейских Полях.
И вот, наконец, грубо набросанный эскиз группы в маленькой комнате какой-то кофейной; старик сидит при свете лампы за столом и играет в экартэ с человеком, лица которого не видно; старик с аристократическою красивою наружностью, в поношенном платье, судорожно сжал кучку наполеондоров, лежавших перед ним на столе.
Тут была еще третья фигура: щегольски одетый француз стоял позади стула старика, и в этом наблюдателе за игрою Элинор тотчас узнала человека, убедившего ее отца оставить ее на бульваре, товарища угрюмого англичанина.
На рисунке значилось число «12 августа, 1853 года», именно тот день, когда Ричард Торнтон узнал мертвеца в страшном морге. На обороте рисунка написаны следующие слова: эскиз будущей картины под названием: «Последний из Наполеонов» — Роберта Ланца.
Сходство главной фигуры с Джорджем Вэном было неопровержимо. Человек, гак безжалостно обыгравший друга своего родственника, занес в свою летопись картину своей жестокости, но не настолько еще закоренел в преступлении, чтобы после самоубийства своей жертвы исполнить свое намерение.
Ричард Торнтон сложил эскиз, сделанный карандашом, и положил его в карман вместе с акварельным рисунком.
— Я говорил вам, что у Ланцелота Дэррелля карандаш служит поверенным, — сказал Ричард вполголоса, — теперь мы можем опять положить на место красный портфель: туг ничего нет более, что могло бы нам помочь… Едва ли может быть приятна память вашего отца этому молодому человеку после 12 августа. Когда он набрасывал этот эскиз, наверное, тогда ему были уже известны последствия его действий.
Молчаливо и неподвижно стояла Элинор у стула живописца. Бледно было ее лицо, сурово и судорожно сжат рот от усилия сдержать свое волнение. Но огонь горел в ее блестящих серых глазах и нежные, прозрачные Ноздри судорожно раздувались.
Торнтон осторожно сложил рисунки в красном портфеле, связал тесемки и поставил его на прежнее место, у стены. После этого он стал быстро пересматривать пейзажи в зеленом портфеле.
— Эти рисунки очень слабы, — сказал Ричард, — Ланцелот Дэррелль не сочувствует природе. Будь у него столько же постоянства, сколько таланта, то из него мог бы выйти очень замечательный художник… Его картины похожи на него самого: поверхностны, искусственны, фальшивы, но в них ум и искусство есть.
Живописец говорил это с умыслом: он знал, что Элинор стоит позади него, как неподвижная статуя, крепко ухватясь за спинку стула, точно бледная Немезида, готовая мстить и разрушать. Ему хотелось успокоить ее, привести к чувству настоящего, навести на общий разговор прежде чем Ланцелот Дэррелль увидит ее лицо. Но, оглянувшись на это бледное, молодое лицо, Ричард вмиг понял, как сильна была борьба в груди Элинор и как легко она могла в эту минуту изменить себе.
— Элинор, — сказал он, — если вы желаете довести до конца намерение, то не выдавайте своей тайны. Ланцелот Дэррелль идет сюда. Помните, что художник — всегда тонкий наблюдатель. В эту минуту на вашем лице вся завязка трагедии.
Мистрис Монктон хотела улыбнуться, но ее попытка оказалась не совсем удачна: улыбка была печальна и болезненна. В эту минуту Ланцелот подходил к амбразуре окна, но не один: Лора Мэсон была с ним. Беспрерывно болтая, она задавала бесконечные вопросы то своему жениху, то Элинор, то Торнтону.
— Как долго вы любовались его пейзажами! — говорила она, — ну как они вам показались и какие из них больше всех вам понравились? Любите ли вы больше морские виды или лес? Тут есть картина, изображающая Толльдэль с куполом и колоколом. Но мне гораздо больше нравятся рисунки в красном портфеле. Ланцелот позволяет мне смотреть на них, хотя никому другому не дает этого позволения. Но я не люблю Розу. Я ужасно ревную к Розе — да, ревную, Ланцелот, это ничего не помогает, что вы уверяете меня, будто никогда не были в нее влюблены, а только восхищались ею, как прекрасною деревенскою моделью. Никто на свете не переуверит меня в том, что вы не были в нее влюблены. Неправда ли, мистер Торнтон? Не так ли Элинор? Когда художник вечно рисует одно и то же лицо, это значит он непременно влюблен в оригинал… Не всегда ли это так бывает?