Она вспомнила, что этот самый болтливый хвастун был орудием Ланцелота Деррелля в ночь смерти ее отца, тот самый злодей, который стоял позади стула Джорджа Вэна и, смотря через его плечо в карты, передавал знаками его игру своему сообщнику.
Если бы она могла забыть мошенничество Ланцелота, то достаточно было присутствия его друга, француза, чтобы припомнить ей всю эту бесчеловечную низость и внушить ей полное отвращение к этим жестоким людям. Ей показалось, что само Провидение привело француза сюда, для возобновления ее энергии и решимости.
«Человек, который мог вступить в товарищество с этим гнусным французом для того, чтобы ограбить моего отца, никогда не получит наследство от Мориса де-Креспиньи и никогда не женится на воспитаннице моего мужа», — думала Элинор.
При этих мыслях она невольно положила руку на руку Лоры, как бы желая защитить ее от Ланцелота.
В эту самую минуту позади двух подруг послышались твердые мужские шаги по садовой дорожке, посыпанной песком, и в ту же минуту рука Джильберта Монктона лежала на плече его жены.
Неожиданное прикосновение испугало Элинор, она обернулась к нему с испуганным лицом, что служило новою уликою против нее, новым доказательством, что ома скрывает какую-то тайну от своего мужа.
Рано Монктон выехал из дома, чтоб позаботиться о делах, которыми почти не занимался последнее время, и возвратился домой двумя часами ранее обыкновенного.
— Зачем, Элинор, в такую дурную погоду ты выходишь н сад? — сказал он строго, — этот тонкий платок не защитит тебя от холода, да и вы, Лора, можете также простудиться. В такую погоду гораздо приличнее сидеть в гостиной у камина, чем ходить по сырости. Здравствуйте, господа. Гораздо было бы лучше, Дэррелль, если бы вы пригласили своего друга в дом.
Ланцелот пробормотал бессвязную фразу в оправдание себя, а француз рассыпался в поклонах и шарканьях в ответ на холодное приветствие Монктона.
— Ты сегодня, Джильберт, вернулся гораздо раньше обыкновенного, мы не ждали тебя раньше семи часов, — сказала Элинор, чтобы прервать неприятное молчание, последовавшее за появлением ее мужа.
— Я выехал из Уиндзора с трехчасовым поездом, но не прямо домой, а заехал прежде навестить больного в Удлэндсе.
Элинор взглянула на него с живостью.
— Надеюсь, ему лучше? — спросила она.
— Нет, Элинор, кажется, тебе не придется уже видеться с ним. Доктора не думают, чтобы он протянул еще до конца этой недели.
Элинор сжала губы и подняла голову с выражением твердой решимости и вызова.
«Я увижу его! — подумала она, — я не передам случаю своей надежды на мщение. Он мог переменить свою духовную, может быть, уничтожил ее. Пускай будет что будет, по я стану еще у его смертного одра, я скажу ему, кто я и именем покойного отца потребую от него правосудия».
Ланцелот стоял, опустив голову и устремив глаза в землю.
Как у Элинор была привычка поднимать кверху голову, подобно молодому боевому кошо, который слышит бранные звуки, так у Ланцелота была привычка угрюмо смотреть в землю, когда он находился под влиянием жестокой душевной бури.
— Так старик умирает? — спросил он медленно.
— Да, ваш дед умирает, — ответил Монктон, — и может быть, чрез несколько дней вы будете хозяином Удлэндса.
Молодой человек испустил глубокий вздох.
— Да, может быть, может быть, — пробормотал он.
Недолго оставались у калитки Дэррелль со своим приятелем, потому что в приме Монктона видно было не радушное дружелюбие, но ясное нежелание знакомиться или сближаться с Виктором Бурдоном.
Да и сам Дэррелль не имел ни малейшего желания, чтобы его приятель был приглашен в Толльдэль, да и по правде сказать, привел его сюда только потому, что мосье Бурдой принадлежал к числу тех неотвязчивых личностей, от которых трудно бывает отделаться тем несчастным жертвам, которые раз попали к ним в руки.
— Ну что же, — спросил художник, когда, простившись с Моиктонами, они опять пошли по лесу, — как она вам показалась?
— Кто она: прекрасная невеста или другая?
— Я совсем не желаю знать вашего мнения о моей невесте, благодарю вас… Мне хотелось бы знать, как вам показалась мистрис Монктон?
С улыбкою, почти с насмешкою посмотрел Бурдой па своего спутника.
— Ух! Какой гордый этот месье Лан… Дэррелль, — сказал француз. — Вы спрашиваете, что я думаю о мистрис Монктон, но смею ли я откровенно выразить свое мнение?
— Разумеется.
— Я думаю, что это одна из тысячи женщин недосягаемая, непревышаемая во всем, что касается энергии, вдохновения силы воли. Она так прекрасна, что ангелы могли бы позавидовать ей. Если б эта женщина стала поперек пашей дороги в том дельце, которое мы намерены обработать, то наперед говорю, любезный друг, берегитесь! Если у вас с нею есть какие-нибудь счеты, опять скажу вам: берегитесь!
— Пожалуйста, Бурдон, оставьте трагические выходки, — возразил Ланцелот с видимым неудовольствием.
Тщеславие было одним из сильнейших пороков художника, и его корчило при напоминании о возможном на него влиянии какого-нибудь низшего существа, тем более женщины.
— Не первый день, — продолжал он, — знаком я с мистрис Монктон и мне хорошо известно, что она умнейшая и образованнейшая женщина. Я совсем не нуждался, чтобы вы мне это повторяли. Что касается до счетов, то у нас с нею быть их не может, не она стоит на моей дороге.
— Отчего же вы не хотите сказать вашему преданнейшему другу, как имя той женщины, которая должна стоять па вашей дороге? — проговорил Бурдон самым вкрадчивым тоном.
— А оттого, что это сведение не принесет ни малейшей пользы моему преданнейшему другу, — отвечал Ланцелот холодно, — если моему преданнейшему другу угодно помогать мне, то, надеюсь, он заранее уверен, что ему будет заплачено по заслугам.
— Еще бы! — воскликнул француз с видом простодушия, — вы непременно наградите меня за все услуги, если они увенчаются успехом и, главное, за внушение, которое прежде всего подало вам мысль…
— Внушение, которое побудило меня…
— Тише, любезный друг, в этих делах даже деревья в лесу имеют уши.
— Да, Бурдон, — продолжал Ланцелот с горечью, — я имею полные причины благодарить и вознаградить вас. С первой встречи с вами до настоящей минуты вы оказывали мне благороднейшие услуги.
Бурдон засмеялся насмешливым, язвительным смехом, что-то адское звучало в этом хохоте.
— Фауст, Фауст! что это за благороднейшее создание поэтической души! — воскликнул он, — этот превосходный, этот любви достойный герой, никогда со своего произвола не хочет пачкать рук в грязи порока или преступления, но обыкновенно все комиссии возлагает на злодея Мефистофеля; сам же, погружаясь в бездну греха до самых ушей, этот великодушный страдалец обращается к своему ненавистному советнику и говорит: «Демон, для твоего только удовольствия совершены все эти преступления!» Разумеется, этот впечатлительный Фауст забывает, что не Мефистофель, а он сам по уши влюблен в бедную Гретхен!