Впрочем, осмотр молодые люди начали с картин, развешанных по стенам, оставив незаконченный портрет, так сказать, на сладкое.
К этому времени стало совсем темно. Тонкая свечка в руке Роберта, медленно переходившего от картины к картине, светилась крохотным одиноким пятнышком. В проеме широкого незанавешенного окна виднелось тусклое небо, чуть тронутое последним холодным проблеском непроглядных сумерек. Плющ, касаясь оконного стекла, шелестел, сотрясаемый трагическим трепетом, и каждый лист сада, охваченный тем же трепетом, пророчествовал о близкой буре.
— А вот и наш друг и его неизменными белыми конями, — промолвил Роберт, останавливаясь перед картинами Воувермана. — Никола Пуссен, Сальватор — гм! А теперь взглянем на портрет миледи.
С этими словами он положил руку на байковое покрывало и, обращаясь к другу, торжественно провозгласил:
— Джордж Толбойз, у нас с тобой на двоих одна-единственная восковая свеча, и сказать, что света недостаточно, — значит не сказать ничего. А посему, сделай милость, поскучай пока в стороне. Самое противное — вглядываться в картину, пытаясь понять замысел художника, меж тем как кто-то вертится у тебя за спиной и сопит, пытаясь проделать то же самое вместе с тобой.
Джордж немедленно отошел — к портрету миледи он испытывал интереса не больше, чем к любой другой мишуре в этом беспокойном мире, — и, упершись лбом в оконное стекло, устремил взгляд в ночную мглу.
Прошло некоторое время. Джордж обернулся и увидел, что Роберт, развернув мольберт, как ему было удобно, сидит в кресле, с наслаждением созерцая картину, открывшуюся его взору.
— Теперь твоя очередь, Толбойз, — сказал, поднимаясь, Роберт Одли. — Картинка — из ряда вон.
Он занял место Джорджа у окна, а Джордж сел в кресло перед мольбертом.
Да, художник, безусловно, был прерафаэлитом — только прерафаэлит мог с такой тщательностью, волосок к волоску, изобразить эти легкие воздушные локоны, не поступившись ни единым золотистым пятнышком, ни единой бледно-коричневой тенью. Только прерафаэлит с таким нечеловеческим усердием мог проработать каждый дюйм этого прекрасного лица, стремясь придать мертвенно-бледный оттенок его белизне и странный зловещий отблеск — пронзительно-голубым глазам. Только прерафаэлит мог искривить эти милые пухлые губки в недоброй, почти порочной улыбке, с какой миледи взирала в ту минуту с живописного полотна.
Может, все это было так, а может, и не так; впечатление картина оставляла довольно зыбкое: будто кто-то поднес к лицу женщины источник света, расцвеченный самыми необычными огнями, и этот свет придал ее лицу новое выражение и новые черты, каких прежде в нем никто и никогда не видел. Сходство и колорит не вызывали ничего, кроме восхищения, но было такое чувство, словно вначале художник практиковался в измышлении фантастических средневековых чудовищ, а к портрету миледи приступил лишь потом, когда мозги его уже съехали набекрень, и он, сообразно их перемещению, изобразил молодую женщину в виде прекрасного злого духа.
Ее темно-красное платье, написанное, как и все на этой странной картине, с чрезмерной резкостью, ниспадало вниз крупными складками, напоминавшими языки пламени, и ее светлая головка выглядывала из пылающего нагромождения цвета, как из раскаленной топки. Много вопросов можно было задать по этому поводу, но ясно было одно: бесчисленные мазки, положенные рукою мастера, составили картину, а картина составила весьма отрадное впечатление о таланте ее создателя.
Джордж Толбойз сидел, не шелохнувшись, уже четверть часа — в правой руке подсвечник, левая упала с подлокотника и бессильно соскользнула вниз, и по тому, что он взирал на полотно остекленевшим взором, можно было подумать, что оно не произвело на него ни малейшего впечатления. Но он все сидел и сидел, не меняя позы, пока Роберт не решился наконец окликнуть его.
— Эй, Джордж, ты что, уснул?
— Почти.
— Ты простудился в том сыром коридоре с гобеленами. Помяни мое слово, Джордж Толбойз, ты простудился: голос у тебя хриплый, как у ворона. Однако нам пора возвращаться.
Роберт Одли забрал свечу у друга и спустился в люк. Джордж последовал за ним, тихий и спокойный — спокойный не более и не менее, чем всегда.
Алисия поджидала их в детской.
— Итак? — спросила она.
— Портрет мы рассмотрели, можно сказать, вдоль и поперек, — ответил Роберт Одли за двоих. — Но, говоря по правде, мне лично он не понравился. Есть в нем какая-то… чертовщина!
— Вот и я заметила то же самое, — сказала Алисия. — Мне кажется, что художник, действуя по наитию, обнаружил под обычным выражением лица иное выражение, недоступное простому глазу. Он изобразил миледи такою, какою мы не видели ее никогда, но я уверена, что такою она вполне может быть.
— Ради бога, — умоляюще промолвил Роберт, — не городи чепухи!
— Но, Роберт…
— Право слово, не городи чепухи — если любишь меня. Картина — это картина, а миледи — это миледи. Я не занимаюсь метафизикой и воспринимаю вещи как есть. И, пожалуйста, не переубеждай меня!
Он несколько раз, проявив неожиданное занудство, повторил свой страстный монолог, а затем, одолжив зонтик на случай дождя, покинул Одли-Корт, сопровождаемый Джорджем Толбойзом, который, как всегда, покорно последовал за ним. Когда они подходили к арке, старые глупые часы указывали единственной стрелкой на девять вечера. Под сводами им пришлось посторониться: мимо промчался экипаж. Это был простой одноконный экипаж, нанятый в деревне. Внезапно из его окна показалась прекрасная головка леди Одли. Несмотря на темноту, она разглядела неясные контуры двух молодых людей.
— Кто это? — спросила она. — Садовник?
— Нет, дорогая тетушка, — смеясь, отозвался Роберт. — Это ваш наипокорнейший племянник.
Роберт и Джордж стояли под аркой, пока экипаж не доехал до парадного входа, где господина и госпожу встретили удивленные слуги.
— Ночью, думаю, бури не будет, — сказал баронет, поглядывая на небо. — А вот утром она наверняка разразится.
Сэр Майкл оказался плохим предсказателем погоды. Буря обрушилась на деревушку Одли не утром следующего дня, а в тот же день за полчаса до полуночи.
Роберт Одли отнесся к грому и молнии с тем же самообладанием, с каким относился ко всем несчастьям мира сего. Он лежал на софе в гостиной, время от времени потягивая холодный пунш и делая вид, что его чрезвычайно занимает чтение челмсфордской газеты пятидневной давности.
Джордж Толбойз сидел у открытого окна, вглядываясь в черное небо, которое беспрестанно рассекали молнии зигзагами ослепительной стальной синевы.
Джордж Толбойз был бледен, как смерть.
— Джордж, — обратился к нему Роберт Одли, вздрогнув от того, что разглядел в его лице, — ты что, боишься молний?
— Нет.
— От молний бросает в дрожь даже самых отчаянных, это не страх, это нечто такое, что заложено в самой природе человека. Потому я уверен: ты боишься молний.