В том, как она упрекала и уговаривала его, было какое-то странное ожесточение, словно она уже никогда потом не сумеет убедить его в том, в чем не успеет убедить сегодня.
Он подумал об этом мельком, потому что нелепо было думать об этом. Но все-таки подумал…
И вдруг она замолчала, как будто вспомнила что-то другое, гораздо более важное.
Замолчала и сказала уже не прежним быстрым шепотом, а тихо и спокойно:
– Ах, в конце концов твое дело. Кем хочешь, тем и будь. В общем-то все равно.
– Почему все равно?
– Да так, все равно, – повторила она.
Его удивило, что она вдруг потеряла всякий интерес к тому, из-за чего только что так сердилась. Но что она замолчала, был доволен, потому что разговор бессмысленный: что бы она ни говорила, он не мог переменить своего решения. В этом и состояла его правота перед ней. Ей казалось, что его может унизить кто-то другой, а для него самым главным унижением была бы собственная неспособность сдержать свое слово.
А потом Таня, в первый раз за все время оторвавшись от него, лежа на спине и закинув за голову руки, вдруг сказала:
– А я там, когда была без сил, в госпитале, думала, что после всех моих страданий мне уже никогда ничего не захочется и ни с кем не будет хорошо.
– Что значит «ни с кем»? – невольно спросил он. Не в самой фразе, а в том, как она произнесла ее, было что-то заставившее его спросить.
– Ни с кем, – повторила она. – Ни с тобой, ни с кем! Если б ты ушел от меня, а мне бы пришлось быть с кем-то другим… Ни с кем не было бы хорошо.
– Почему у тебя мысли об этом?
Она долго молчала.
– Не знаю.
Он чувствовал, что она сказала неправду. Просто чтобы что-то ответить. Потом помолчала и сказала, словно продолжая давно, молча, внутри себя начатый рассказ:
– И Кольку моего убили.
Это показалось ему странным: она никогда раньше не называла так при нем своего бывшего мужа…
– Зимой под Корсунь-Шевченковским… Вот так и всегда медиков убивают. Когда немцы прорываются из окружения, тогда чаще всего и убивают. Выходят из окружения, на наши госпиталя напарываются – и убивают…
– Кто тебе о нем сказал?
– Моя мама сказала. А ей его жена сказала… И старый парторг умер, который меня тогда, в сорок третьем, на заводе встречал. Тоже мама сказала, уже когда я поправлялась. Даже поплакали о нем с мамой – хороший был человек!
Она сказала «старый парторг», как и раньше, не называя его по фамилии. И Синцов так и не узнал, что в Ташкенте, на заводе, где в литейке работала мать Тани, прямо там же, на территории, в заводском околотке, умер Малинин – человек, сделавший для него когда-то больше всех остальных людей…
Таня сказала про парторга «поплакали о нем с мамой» так, словно она часто плакала, словно это самое обыкновенное для нее дело – плакать.
И Синцов подумал, что это, наверное, совсем разные для нее слезы: те слезы, про которые она вспомнила, – женские слезы, их женщины между собой за слезы не считают; а слезы при нем, при мужчине, это другие – редкие, тяжелые слезы…
Синцов стал расспрашивать, как все с ней было, из-за чего получились преждевременные роды и как все вышло потом. Но она, видно, так перемучилась со всем этим, что сейчас говорила нехотя. Словно один раз уже все рассказывала ему, а теперь приходилось повторять.
И врачей, и медсестер, и санитарок в роддоме – всех подряд хвалила, хотела подчеркнуть, что никто во всем, что с ней случилось, не виноват, кроме нее самой. Даже про пассажиров в поезде, когда ехала беременная туда, в Ташкент, не забыла сказать, что заботились о ней и за кипятком бегали, не выпускали из вагона, чтоб не поскользнулась и не упала.
А о себе самой сказала сердито, словно о ком-то другом, к кому давно приглядывалась:
– Бывают же такие несчастные, нелепые женщины… Ничего-то у них не выходит, ничего-то не получается, все не как у людей…
Потом сказала про девочку, вдруг сама – он не спрашивал, боялся спросить – сказала, что девочка была не такая уж маленькая, хотя и недоношенная.
– Хорошая девочка. Чистенькая. Когда приносили, показалась здоровенькой. Поэтому и поверила им, что живая, когда потом сказали, что не приносят из-за инфекции. – И горестно заключила: – Никто ни в чем не виноват. Я одна виновата. Дохлая, не смогла тебе родить. Она из-за меня не выжила. Из-за того, что я дохлая такая.
Синцов, придвинувшись к ней, целовал ее руки, лицо и голову. Целовал нежно и долго, стараясь дать ей почувствовать всю свою любовь к ней, заставить понять, насколько он ее любит.
А она лежала неподвижная и печальная. Лежала и молчала. Потом сорвалась с места и изо всей силы прижалась к нему сама. И не хотела отрываться, хотела, чтобы он был с ней. И даже говорила шепотом такие вещи, которых раньше никогда не говорила. Потом снова, как прошлый раз, положив голову ему на грудь, стала рассказывать, как, явившись после возвращения к начальнику медико-санитарной службы, почувствовала себя виноватой, что на три месяца уезжала с фронта.
– А для чего уезжала? Ни для чего! Просто так. А там, в тылу, знаешь, как тяжело живут… Даже говорить не хочется. И перед ними стыдно, что приезжала. И здесь стыдно, когда ни с чем вернулась. Попросила у начмеда, чтобы он меня в полк послал.
– Со мной бы до этого поговорила!
– А что с тобой говорить? Ты же со мной не говорил? А мне было стыдно, хотелось как-то загладить. Все-таки там, считается, тяжелей. Хотя у нас тоже много работы. Работать везде одинаково, а… – Она не договорила, но он понял: речь шла не о тяжести работы, а об опасности.
– Ну и что он? – спросил Синцов про начмеда, вспомнив этого хмурого, бровастого генерал-майора, приезжавшего только вчера к Серпилину с докладом.
– Выгнал. Сказал: «Работай, где работала, а будете трепыхаться, рапорта подавать – я тебя вчистую упеку. Назначу комиссию и признаю ограниченно годной». Вынул из гимнастерки зеркальце и сунул мне в нос: «Погляди, на кого похожа». А мне как раз казалось, что я неплохо выгляжу.
Синцов услышал, как она усмехнулась, дрогнула щекой у него на груди.
– Разве я плохо выгляжу?
– Нет, – сказал он. – Хотел даже сказать тебе, что хорошо.
– А чего же не сказал?
– Побоялся.
– Ну и глупый, – счастливо сказала она. – Я так рада, что сегодня хорошо выгляжу. Я это сразу поняла, когда свечку зажгла, а ты стоял и смотрел на меня. Но все равно хотела от тебя это услышать. Я тебе записку написала такую спокойную, потому что конверта не было, так просто сложила вчетверо. Я, конечно, не думала, что Росляков может ее прочесть, а все-таки неловко, когда незапечатанная. Понял, да?
– Конечно. – Синцов вспомнил завезшего ему записку заместителя начальника медслужбы армии, горбоносого, щеголеватого подполковника Рослякова. – Он никогда не пробовал за тобой ухаживать?