А Таня все еще не спала, лежала рядом с матерью и думала о ней: до чего она стала другой, не такой, как была, и несчастней, и сильней, и ближе, чем раньше! Раньше у матери была одна мысль: дом и дом, – а остальное ее мало трогало. Отец сердился, совал ей в руки книжки, радио заставлял слушать. Странно даже вспоминать сейчас все это. А с Николаем мать все равно еще будет гнуть свое, на это у нее прежний взгляд: раз судьба свела, как бы ни было, а надо вместе до скончания века. А где оно, это скончание? Брат перед войной последнее письмо прислал, что два экзамена в школе осталось. И уже нет его. И отца нет. И Софьи Леонидовны, которая ей полгода за мать была, тоже нет.
Таня вдруг подумала о Каширине, – что он делает сейчас там, вернувшись обратно в их бригаду? И сама испугалась той тревоги, с которой подумала, словно могла этой своей тревогой накликать несчастье на всю бригаду.
– Не спишь? – сквозь сон беспокойно спросила мать.
– Сплю, – сказала Таня. И еще раз, не закрывая глаз, повторила: – Сплю.
Малинин еще с утра хотел поговорить с Таниной матерью, но до литейки добрался лишь к концу первой смены. По дороге, как всегда, останавливали в разных цехах разные люди с личными и неличными делами. Хотя про него и говорили, что он груб, и это было верно в том смысле, что он, не стесняясь в выражениях, рубил правду в глаза, но уйти от человека, оборвав его на полуслове, он не умел. Не потому, что не имел решимости, а потому, что так понимал свою должность в жизни – выслушивать людей.
В этом они не сходились с директором. Тот был человек точный, и ценил в себе свою точность, и ругал Малинина за то, что Малинин пропадает на заводе сверх необходимого. Сам директор сверх необходимого на заводе не пропадал, бывал много, но обедать и ночевать ездил домой. Зато, наверное, еще ни одному из подчиненных не удалось поговорить с ним дольше заранее отведенного на это времени. Директор и умел и любил обрывать людей на полуслове, считая это уроком дисциплины. Бывал прав и неправ перед людьми, но в размышления об этом не входил, заранее считая, что всегда прав.
А он, Малинин, никак не укладывался… Казалось бы, и дневал и ночевал на заводе, и время зря не проводил, и к длинным речам любви не имел, а все же редко успевал сделать все, что намечал на день. Может, просто оттого, что слишком уж много на заводе людей и слишком трудно они живут, у каждого свои болячки. Раз в год заговорит каждый – вот тебе и тридцать разговоров за день! И если остановит раз в году – как же ты его не дослушаешь?
И сегодня чего только не было! И насчет досок на гроб была просьба, и насчет жилья, и насчет поездки к сыну на фронт – орден Ленина дали и из части приглашение прислали, чтобы отец приехал. Дело важное, не просто отец к сыну поедет, а, конечно, целая политработа вокруг этого будет в полку. А отец – токарь, если поедет на две недели, значит, семьсот корпусов мин недодаст, и сам это понимает. Ехать, конечно, хочет, но не настаивает, только в глаза смотрит, чтобы Малинин с его души тяжесть снял, а на свою возложил. Отпустить, конечно, надо, но не за счет семисот мин. Этого никто и не позволит и не простит. Значит, надо, чтоб он уехал, а другие за него эти семьсот мин сделали. А раз так – приказом дать отпуск мало, надо, чтобы люди это одобрили. А они и так план гонят, от станков отходят – шатаются… Надо поговорить с ними, а потом собрание провести, чтобы они с отцом в тот полк письмо от всего цеха послали… И насчет огородов женщины волнуются: те ли участки дадут весной, что в прошлом году? Подошел Шарипов, монтер, он здешний, узбек, толк в этом знает, говорит, что в прошлом году плохую землю дали: воды мало. Лучше взять по той же балке, но повыше… А повыше землю райисполком, кажется, уже другому номерному заводу нарезал… Ковалев, из столярки, просил пойти против закона и сына на завод взять, сыну двенадцать, дома и оставить не с кем, и есть нечего, а на заводе все же обед. Говорил о сыне, что ему на вид шестнадцать можно дать, а Малинин сына этого видел – ребенок. Вот и решай, что лучше и что хуже!
Это все дела за одну только дорогу от общежития до литейки. И только личные, как говорится. А к ним прибавь еще заводские – и тоже такие, что за один раз не решишь. Опять придется с директором запираться и говорить так, чтобы никто не слышал, потому что в механическом снова кисть человеку отхватило, – надо ограждения ставить. А ставить – надо их делать, а потом цех на несколько часов останавливать, а цех останавливать нельзя. А не останавливая ставить – можно опять же людей покалечить… И что директор будет говорить, заранее известно! Скажет: «Если двести мин для „катюш“ недодадим фронту, там из-за этого больше людей покалечит, чем у нас без этого ограждения». И это тоже верно. А выход все же надо искать. Люди на все готовы, раз война! Готовы и в не остывший от плавки мартен лезть! Но иногда надо и совесть иметь, чтобы удержать.
В литейке, когда Малинин зашел туда, его тоже прямо у входа задержал секретарь цехового партбюро, сказал, что так или иначе, а придется на парткоме вопрос ставить: сегодня, в ночную смену, две подсобницы несовершеннолетние опять зарылись греться в отработанный горячий формовочный песок и угорели. Хорошо, их все же в чувство привели! Нельзя людям спать в литейке – бедой кончится!
Малинин тяжело, исподлобья посмотрел на него, словно молча спросил: «В самом деле хочешь добиться, чтобы в литейке никто не ночевал, или только хочешь поставить вопрос, чтобы в случае чего напомнить, что ты его ставил, а я не решил? Потому что, пока холода и топлива в домах нет, решить его нельзя. И тем полведром угля, что позавчера все же добились, выдали людям, его тоже не решишь».
– Ты, чем вопрос ставить, – сказал Малинин, – лучше подумай, кого выделить, чтобы оставался на вторую смену и дежурил, цех обходил, смотрел бы, чтобы никто со сна не угорел… Но только по двое надо, чтобы друг друга контролировали, а то сам ляжет да заснет…
– А я все же хотел бы поставить, – сказал секретарь партбюро, потому что понимал, что Малинин предлагает ему самый трудный выход.
– Не поставить ты хочешь его, вопрос свой, а под сукно мне его хочешь положить. А ты его сам реши.
– Тяжело будет выделить людей на это, Алексей Денисович.
Малинин нахмурился.
– Делать все тяжело. Легко только языком трепать… – и, ничего не добавив, пошел в цех.
Танина мать сидела в формовочной на ящике с шишками.
– Боялся, ушла уже, – подойдя к ней, сказал Малинин.
– Сейчас пойду, только смену кончила. – Она подвинулась, чтобы дать ему место.
– Дочь-то ждет, наверно, а ты тут. – Малинин сел.
– А где она?
– В общежитии ее оставил. С фабзавучами с нашими беседу проводила… До конца не дослушал: к телефону вызвали. Чего сидишь – дожидаешься?
– Ничего не дожидаюсь. Села, а встать сил нету… Посижу да пойду. Как там Татьяна выступила-то?
– В механическом, в обед, сперва подрастерялась: пароду много… А с ребятами хорошо говорила, даже замечательно! Боюсь, как бы кто теперь в партизаны от нас не махнул.