Синцов сегодня уже в третий раз слышал это слово – «неделя». Одно из двух: или так действительно запланировано и просочилось сверху, или это была шедшая снизу солдатская молва, рожденная сознанием собственной силы.
Когда командиры рот, уходившие вместе, теснясь, задержались у выхода из землянки, Синцов краем уха услышал, как Лунин сказал Караеву:
– А сколько у нас жил командир взвода?.. Почти и не жил…
Так и застряла в памяти эта последняя неизвестно по какому случаю сказанная молодым веселым голосом фраза.
Командир минометной роты Харченко задержался последним у выхода и спросил:
– Разрешите обратиться?
– Слушаю вас.
– Колебался, говорить ли с первого раза, товарищ старший лейтенант. У меня девушка в минометном расчете, сержант Соловьева. Санинструктор батальона была, перевели ко мне по ее личной просьбе. Тараховский приказал, и Поливанов подтвердил. А я возражал и сейчас возражаю. Прошу отчислить ее от меня куда хотите.
– Почему? – спросил Синцов.
– Завтра бой.
– А что, она себя плохо показала?
– Нет, не плохо. Но девушка она. Жалею.
– Она сама упорно просилась на это место, – сказал Завалишин.
– Много она, дура, понимает, где ее место, – упрямо сказал Харченко. – Жалею, потому что бой. Прошу отменить приказ.
– Ничего. Она сама заявила, что у минометчиков ей не страшно, – усмехнулся Ильин, и Синцову показалось, что усмешка эта относится к чему-то, о чем он еще не знает.
Но Харченко не обратил внимания на слова Ильина, даже глазом не повел. Стоял и ждал, что скажет комбат.
«Может, и в самом деле не место», – подумал Синцов, но начинать в первый же день с отмены приказа двух комбатов не захотел. Тем более девушка сама добивалась – такие чаще всего упрямы.
– Позже разберемся, а пока берегите по силе возможности.
Харченко откозырял и вышел.
– Исключительно добросовестный, но немного боязливый, – сказал Ильин о Харченко после его ухода.
– Не сказал бы, – раздалось из угла землянки.
Это были первые за все время слова, сказанные уполномоченным.
– Что имеете в виду? – повернулся к нему Синцов.
– Имею в виду, что вполне на месте и пользуется в роте авторитетом. А что не бахвал – так это не обязательно.
В его словах был оттенок вызова. Видимо, уполномоченный больше сочувствовал спокойному поведению такого же, как он, средних лет человека, чем молодому задору Ильина.
– Я не говорю, что Харченко плох, но ему всегда кажется, что страшней его минометных позиций на земле места нет. Дело делает, но внутри себя все время переживает, – сказал Ильин.
– А переживать никому не запрещено, – сказал уполномоченный.
«Нет, ты, кажется, ничего, дядя, – подумал Синцов, – хорошо бы не ошибиться!»
– Ничего с ней, с этой Соловьевой, завтра не сделается, – сказал Ильин.
Уполномоченный поднялся.
– Если у вас нет ко мне вопросов, пойду. У меня свои дела в ротах.
– Значит, не к себе людей вызываете? Сами к ним ходите? – спросил Синцов.
Сказать так дернуло за язык одно воспоминание, но, не договорив, уже пожалел: «Зачем задираешься? Даст отпор – и будет прав».
Но лицо особиста осталось равнодушным.
– Как когда, – сказал он. – А что?
Теперь, раз начал, надо было договаривать до конца.
– Сидел у меня одно время в батальоне уполномоченный. Засел, как гвоздь, в землянке, и вызывал к себе днем под обстрелом то одного, то другого.
– Ну и что? – тем же ровным голосом спросил уполномоченный.
– Ничего. Пожаловался его начальству, попросил отозвать.
– Отозвали?
– Отозвали.
– Ну и правильно, – сказал уполномоченный. – Так если ничего ко мне нет, я пошел.
«А что у меня к тебе может быть? – молча кивнув, подумал Синцов. – У меня свои дела, у тебя свои».
Уполномоченный медленно надел полушубок и ушанку – наверно, не хотелось, как и всякому другому человеку, идти из тепла на холод – и вышел.
«Спокойный мужик», – сочувственно подумал Синцов. Он любил спокойных людей.
– Хорошо натопили, – сказал Ильин. – Верно, товарищ старший лейтенант?
– Даже слишком, – сказал Синцов. – Дров не жалеете.
– Напоследок ободрали все, – сказал Ильин. – До последнего. Все равно нам здесь больше не жить, завтра вперед пойдем.
Синцов посмотрел на часы. Времени уже много. А надо еще и к артиллеристам, и в роты, хотя бы в одну, из которой не пришел ее командир – Чугунов.
«Да, Чугунов». Он заглянул в полевую книжку, чтобы проверить, не ошибся ли.
– Сходите к Чугунову, – обратился он к адъютанту, – узнайте, что там у него, и передайте, что я позже сам приду, пусть не отрывается от своих дел.
Можно было и просто позвонить по телефону, но подумал об адъютанте: «Пусть сбегает, долговязый, нечего ему тут все время толочься».
Адъютант радостно сказал: «Есть!» Этому выскочить на мороз, видимо, ничего не стоило. Он кинулся к висевшему на стене полушубку, и Синцов только тут заметил, что адъютанта еще и мужчиной-то не назовешь. До чего же он голенастый, длиннорукий, даже плечи еще не развились по-настоящему!
– Неплохой парнишка наш Рыбочкин, – сказал Ильин, когда адъютант вышел.
– Только умываться его пришлось заставить. Когда пришел, вижу: два дня не умывается, три дня не умывается. Спрашиваю: «Ты чего не умываешься?» А он говорит: «А я думал, на войне не умываются»…
– Шутка, что ли?
– Нет. Вполне серьезно, – рассмеялся Ильин. – Пришлось учить, как маленького. Дело знакомое. Я только за год до войны педтехникум окончил. «А ну, покажите ваши руки?» Так и с нашим Рыбочкиным.
Он говорил об адъютанте, как о маленьком, и имел на это право. Чувствовал себя старше его на полтысячи дней войны.
Синцов, обратившись к Богословскому, задал ему несколько вопросов по занимаемой должности. С ответами Богословский не мялся; что было положено знать – знал, только отвечал слишком звонко, напряженно, как бы стремясь подчеркнуть, что он не тот, каким командир батальона мог заранее счесть его с чужих слов.
– Как видите завтра свое место в бою?
Богословский ответил, что Поливанов еще утром приказал ему с начала наступления находиться с первой, левофланговой ротой – толкать Лунина.
– Толкут воду в ступе, – не удержался Синцов. Знал на своей шкуре, как редко в бою обходятся без этого слова, но все равно не любил его.