— Я люблю тебя, мамочка.
— И я тебя тоже, — с хрипотцой ответила Нора.
— Да-а-а-а, — сказала Рипли. — Но я правда, правда люблю тебя…
Слова были правильные, но мир, который придавал им смысл, был очень неправильным. Томас понял, что его сын тоже скоро проснется.
Тогда снова начнется этот нескончаемый крик.
— Люблю-ю-ю-ю… — проворковала его дочь улыбающимся голосом, в котором сквозили слезы.
— Тс-с-с… — хрипло произнес Томас. — Пора спать, детка.
Жизнь прокручивается, как кинолента… Всплески света… Надежда на то, что все обретет форму и реальность придет на смену иллюзиям… И ожидание неизбежной поломки, когда пленка, оплавляясь, начнет расползаться неровным пятном, обнажится скрытая основа, публика заулюлюкает — и останется только белый экран, залитый белым светом.
— Так больно, мамочка.
Поскольку эта книга в результате оказалась замысловатым хитросплетением фактов и художественного вымысла, то я подумал, что мне следует хотя бы в самых общих чертах пояснить, что есть что. В большинстве своем сочинения писателей оказываются наименее достоверными источниками не только из-за широты полотен, которые они рисуют, но и потому что они, писатели, проводят так много времени наедине со своими суждениями. Любовные отношения неизбежны.
Из множества деталей, касающихся психологии и когнитивистики, [59] с которыми вы встретились на страницах этой книги, большинство либо документально точны, либо представляют строгую экстраполяцию фактов. Тем не менее часть из них можно отнести к «будущим фактам» — результатам еще не полученным, но таким, какие вполне могут привести к пессимистической оценке существующих направлений. Первейший тому пример — все, что касается свободы воли. Как представляется мне, исследователям еще предстоит определить первичные возможности выбора, прежде чем сознательно сделать тот или другой. Пресловутые открытия Бенджамена Либета, на мой взгляд, перенасыщены двусмысленностями, чтобы вообще прийти к какому-либо выводу. К тому же «свободная воля», разумеется, в самом широком понимании, похоже, весьма брыкливая лошадка. Тем, кого может заинтересовать доступный обзор последних исследований в области сознания, я настоятельно рекомендовал бы превосходную книжку Сьюзен Блэкмор «Наикратчайшее введение в науку о сознании».
Разумеется, такого прибора, как «Марионетка», не существует, и все же это попросту более глубокая разработка «транскраниальной магнитной стимуляции» — технологии, которая переживает пору своего расцвета, и поэтому я склонен думать, что рано или поздно мы узнаем о таких устройствах, когда — просто вопрос времени. Конечно же, переживания Томаса, подключенного к «Марионетке», в чистом виде плод фантазии, но в принципе вполне возможны, а это все, что требуется для продолжения спора.
То же можно сказать и о главной «новинке» романа — низкочастотной магнитно-резонансной визуализации. Они находятся в процессе испытания; вопрос в том, насколько долго еще продлятся эти испытания, тем более когда дело дойдет до сканирования человеческого мозга. Хотелось бы сказать «очень долго», но ресурсы, которые, как грозовые тучи, собираются на горизонте, более чем внушительны. Торгаши готовы совершить этот роковой шаг и обращаться с нами уже не как с животными (путем создания соответствующих условий), а как с механизмами. Деньги сделать на этом можно огромные.
Что касается бракосочетания технологии и мозга, день этот уже настал, и от возможностей терапии поневоле захватывает дух. Различным формам депрессии, слепоте и глухоте, которые всего несколько лет назад казались неисцелимыми, теперь уготовано стать болезнями прошлого. Но поскольку я хотел, чтобы «Нейропат» получился триллером, а соответственно, приводил бы людей в состояние тревоги как на интеллектуальном, так и на чисто физиологическом уровне, то в первую очередь я сосредоточился на самых пугающих последствиях нашего «постгуманистического» будущего.
В результате книге, несомненно, присущ душок обеспокоенности и технофобии для тех, кто видит рог изобилия в возможной «постгуманистической» эре. Что до меня, я полагаю, что у нас есть все основания быть слегка параноиками. Ковыряться на периферии функций мозга, дабы облегчить страдания, — явное благо. Но ставки коренным образом меняются, как только мы начинаем манипулировать механизмами сознания. Что происходит, когда само переживание становится податливым, как выдавленная из тюбика краска? Что происходит, когда единственное мерило, которым мы располагаем, становится растяжимым, как резиновая лента? Изменить нашу собственную нейропсихологию означает изменить самую структуру наших переживаний — общепризнанный краеугольный камень нашей человечности, — не говоря уже об инструментах, которые потребуются для того, чтобы отважиться на дальнейшие изменения. Есть серьезные основания полагать, что самоизменения на подобном фундаментальном уровне заведут нас в дебри различных психических аномалий. Так или иначе, мы даже представить себе не можем, во что превратится мир без этой общей шкалы ценностей. Если же дело дойдет до того, что смысл, цель и мораль не более чем иллюзии, то нет никаких оснований ожидать, что они выживут в грядущем. Любопытный факт заключается в том, что оптимисты, связывающие свои надежды с постгуманистическим обществом, строят свои доводы на тех же самых эмпирических основах, которые стараются объявить обветшавшими. Они полагают, что антропоморфный центр удержится, тогда как доводы их подразумевают прямо противоположное. Они в буквальном смысле отстаивают нечто, чему не способны придать умозрительный вид, что в определенном смысле означает, что отстаивают они пустоту. Когда речь заходит о постгуманистическом обществе, у нас действительно появляются все основания испытывать глубокую неуверенность. А глубокая неуверенность касательно наиважнейших вопросов оправдывает чрезмерную осторожность.
Или — как я привык называть это — паранойю.
За последние годы появилось значительное число трудов, написанных философами, которые стараются предотвратить нигилистические последствия современной нейробиологии. Так, например, кто-либо наподобие Дэниела Деннетта [60] не стал бы столько спорить с научной стороной «Нейропата», сколько с ее истолкованием. Дело не в том, что свобода и нравственность не существуют, заявил бы он, дело в том, что они не то, за что мы их принимаем. Чем заламывать руки, нам лучше следовало бы заняться переистолкованием наших старых понятий в свете новых научных свидетельств. Так, например, некую «свободу» следовало бы переименовать в «бо#769;льшую поведенческую гибкость».
Для меня это — то же, что попытки подбодрить скорбящих над телом бабушки Милдред, попросту предложив им всем назвать своих собачек Милдред. Не знаю, как насчет вас, но мое ощущение свободы не совпадает с «большей поведенческой гибкостью» или как бы вы наукообразно ни переименовывали понятие свободы. Действительно, похоже на то, что у меня проблемы и я в любой момент могу поступить себе вопреки. Дело не в том, что устарели наши понятия, а в том, что наши переживания день ото дня становятся все более обманчивыми. Но, даже если бы речь шла о терминологии, стоило ли бы вообще беспокоиться о старых наименованиях? Почему, вместо тенденциозного желания съесть чье-то концептуальное пирожное и обзавестись таким же, просто не сказать: «Послушайте, вы не СВОБОДНЫ, это верно, но вы наверняка необычайно ГИБКИ»?