— Да. Он же сын земного бога.
Согласно нансурскому обычаю, мать мертвого ребенка мужского пола должна была каждую полную луну после кремации метить лицо пеплом своего сына: две полосы, по одной на каждой щеке. Траксами, так они назывались — «слезы погребального костра». Только когда ее слезы перестанут темнить их, ритуал мог прекратиться. Только когда она перестанет рыдать.
Она чувствовала его следы у себя на щеках — жгучие, осуждающие, словно преображенный Самармас превратился в противоположность собственной матери, своего рода яд, который не выдерживала ее кожа.
Словно Самармас теперь целиком принадлежал своему отцу.
Традиция была слишком старой и почитаемой, чтобы ей перечить. Эсменет видела траксами у женщин на гравюрах, относящихся к ранним годам древнего Кенея, эти женщины шли вереницами, как пленницы. А в ритуальных спектаклях, которые разыгрывали храмы во время религиозных празднеств, лицедеи рисовали вертикальные черные линии на покрытом белилами лице, чтобы изобразить несчастных женщин, точно так же, как горизонтальные красные линии, вуррами, использовались при изображении обезумевших от гнева мужчин. Для нансурцев траксами были синонимом траура.
Но если остальные могли хранить останки своего ребенка в домашних склепах, маленький Самармас, имперский принц, был погребен в высшей королевской усыпальнице при храме Ксотеи. И опять то, что для других было очень хрупким и личным, для нее превратилось в отвратительное представление. Тысячи людей столпились у ворот площади императорского дворца и тысячи — у основания мощного Ксотеи, бурлящий балаган, смешавший скорбь и нетерпеливое любопытство. Матери подбрасывали в небо пыль и рвали на себе волосы, слонялись рабы, разинув рты, мальчишки подпрыгивали, чтобы хоть что-то урывками разглядеть из-за плеч взрослых, и прочее, и прочее. Даже здесь, в запутанных переходах храма, ей чудилось беспокойное гудение толпы.
Что скажут они, увидев, что щеки ее сухи? Что подумают об императрице, которая не способна оплакивать потерю нежно любимого ребенка?
Освещенные лишь отдельными фонарями стены усыпальницы как будто висели в полной тьме. Каждая ниша свидетельствовала о пристрастиях различных эпох и династий. Некоторые ниши были кричащими и разукрашенными, другие, как соседние ниши Икурея Ксерия и его племянника Икурея Конфаса, были просто выбиты в голом камне, без мраморной облицовки, которая придавала благородства многим прочим нишам. Эсменет старалась не задумываться об иронии того, что ее сын покоится так близко от Конфаса, который был последним императором Нансурии перед возвышением Келлхуса. Точно так же старалась не смотреть она и на оплывшую свечу и маленькую чашу с зерном, которые были оставлены на краю его ниши.
Настанет день, когда все ее дети упокоятся в этом застывшем мраке. Неподвижные. Безмолвствующие. Когда-нибудь здесь обоснуется и она, в виде остывшего пепла, заключенного в серебро, золото, а может быть, в зеумский нефрит — во что-то холодное. Все субстанции, к которым алчно тянется человек, холодны. Когда-нибудь ее жар истечет во внешний мир, и для теплых пальцев живых она станет как пыль.
Когда-нибудь умрет и она.
Облегчение, которое принесла эта мысль, оказалось столь неожиданным и глубоким, что Эсменет ахнула. Ее охватило смятение, лишая разума и воли. Она покачнулась, подняла ладонь к увлажнившимся глазам. В следующий миг она поняла, что сидит на полу, в позе, от которой могли ужаснуться ее вестиарии, сочтя чересчур вульгарной и неблагородной — точно шлюха, которая уселась на подоконнике и свесила ноги. Эсменет заметила, что на нее смотрит Кельмомас, и постаралась успокоить его улыбкой. Прислонясь головой к неумолимому мрамору, она продолжала мысленно видеть сына. Маленького. Беззащитного. Точная копия своего погибшего брата-близнеца.
— Мама, он нас слышит? — донесся до нее голос сына.
Она не могла перестать повсюду видеть Самармаса, его запекшуюся на траве кровь, его тельце, маленькое, как у зверька, медленно слабеющее на копье, медленно уплывающее в забытье. Стоило только прикрыть глаза.
Стоило только поднять глаза и увидеть другого сына.
— Я говорила тебе…
— Нет… Я хотел сказать — а когда мы думаем? — Теперь он плакал, приоткрывая рот в безутешных судорожных всхлипах. — С-Сэмми слышит, когда мы думаем?
Она развела в стороны колени и приняла Кельмомаса в объятия. Его сдавленный плач обжег ей шею. И она увидела, со всей пронзительностью скорби, что смерть Самармаса расколола ее душу надвое: одна половина онемела и застыла в немом вопросе, а вторая тянулась к этому ребенку, к этой копии погибшего брата, вобрать в себя его рыдания.
Как защитить его? А если защитить она не может, как тогда любить?
Она положила руку ему на голову, сдула прилипшие к губам волоски. Щеки были мокрыми, но не разобрать, ее ли это слезы. Не важно. Толпа удовлетворится. Экзальт-министры вздохнут с облегчением, поскольку ятверианский культ уже серьезно вышел за рамки мелкой секты, представляющей не более чем досадную помеху. Кто посмеет поднять голос или руку на потерявшую ребенка мать? А Келлхус…
Как же она устала. Нет сил.
— Мертвые все слышат, Кел.
Иотия…
Жизнь прожита и забыта.
А на ее месте…
Ветер, сухой, как горячий пепел. Просторная комната, чистая, свежевыкрашенная и отделанная изразцами, пол с наклоном, чтобы стекала дождевая вода. Женщина в простой льняной сорочке, с черными, цвета воронова крыла, волосами, юная, как невеста, кормит грудью младенца, улыбается, спрашивает что-то милое и смешное. Голова склонена, в миндалевидных глазах вспыхивает огонь, вот-вот рассмеется тому, что сейчас услышит, какой-то мягкой и доброй шутке.
Кремовые стены окаймлены вьющимися зелеными узорами.
Позабытая жизнь…
Беспокойство туманит ее темные глаза. Она бросила быстрый взгляд на ребенка, припавшего к груди, и снова спросила:
— Любимый, все в порядке?
«Ты как будто спишь…»
За распахнутой дверью простор бронзового и голубого — светлые, мягкие, бездонные тона. Синева не висит неподвижно позади кивающих пальм — поднимается вверх, вверх, к белым стропилам в небе. Колышется, как полотно.
За порог. Двор — там ловят цыплят угрюмые немолодые рабы. Девочка из прислуги застыла как вкопанная, только взгляд шарит вокруг. Кожа темная, как палка метлы у нее в руках.
Ворота. Улица.
Ребенок заплакал, когда его резко подхватили с колен. Женщина кого-то бранит, плачет, выкрикивает.
— Что ты делаешь? Что случилось?
«Проснись, прошу тебя! Ты меня пугаешь!»
Сильная рука размашисто сбрасывает хрупкую ладонь. Шаги, уходящие прочь. Даль, уходящая в забвение. Тянет в невидимые пространства. Женщина пронзительно кричит:
— Любовь моя! Не надо, пожалуйста!
«Что я сделала?»