На несколько секунд все застыли, как мертвые.
— За дело! Оба! Живо!
От неожиданного окрика оба поспешили прочь, один высокий, в блестящих парадных доспехах, другой темный и подвижный, в черных шелковых одеждах. Эсменет с досадой заметила, что Финерса бросил быстрый взгляд на Майтанета, молча спрашивая у него подтверждения…
Сплошные взгляды. Сплошные колебания. Мы скованы ненужными сложностями. Нас вечно уводит с пути лабиринт чужих мнений.
«Мой мальчик мертв».
Но она подавила дурные предчувстия и твердо посмотрела на шрайю Тысячи Храмов.
— Шпионы-оборотни, — сказал она. У нее вдруг закружилась голова от усталости, как у водоноса, который взвалил на себя на один кувшин больше, чем нужно. — Ты думаешь, что это сделали шпионы-оборотни.
Анасуримбор Майтанет ответил с нехарактерной для него сдержанностью.
— Как мне представляется, такой поворот событий… проанализировать невозможно.
На нее вдруг обрушилось воспоминание, не столько о происшествиях, столько о чувствах, о гнетущей мысли, что ее преследуют и окружают, об ощущении, что невозможно дышать свободно, которое знакомо тем, кто находится в осаде. Воспоминание о Первой Священной войне.
На мгновение ей почудилось в воздухе зловоние Карасканда.
— Келлхус говорил мне, что они придут, — сказала Эсменет.
Проклятие происходит не от пустого проговаривания заклинания, поскольку в этом мире не существует ничего пустого. Нет более порочного деяния, нет более мерзкого кощунства, чем лгать, прикрываясь моим Именем.
Анасуримбор Келлхус. «Новый аркан»
Весна, 20-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия
В Сакарпе леунерааль, или сгорбленные (которых называли так за привычку сутулиться над своими свитками), были презираемы настолько, что конные князья и дружинники, пообщавшись с ними, обыкновенно принимали ванну. Слабость жители Сакарпа считали своего рода болезнью, от которой нужно беречься, соблюдая правила контакта с больными и выполняя ритуальные очищения. А слабее леунерааль не было никого.
Но новый наставник Сорвила, Тантей Эскелес, был не просто сгорбленным. Куда там. Был бы он обыкновенным ученым, у Сорвила в распоряжении были бы все эти привычные правила. Но он был еще и колдуном — колдуном из Трех Морей! — и поэтому все становилось… намного сложнее.
Сорвил никогда не подвергал сомнению истинность Бивня, никогда не сомневался, что колдуны — живые проклятые. Но как он ни старался, ему было не примирить это убеждение и собственное любопытство. Во всех его бесчисленных грезах о Трех Морях ничто не захватывало его так, как колдовские школы. Интересно, нередко задумывался он, каково это — обладать голосом, который способен заглушить Священную Песнь Мира? Каким должен быть человек, чтобы обменять свою душу на такую дьявольскую власть?
Поэтому появление Эскелеса таило в себе одновременно и оскорбление, и скрытые возможности — противоречиво, как и все, что связано с Тремя Морями.
Колдун Завета приходил к нему каждое утро, обычно в ту стражу, когда войско отправлялось в путь, и они проводили время в нескончаемых и утомительных лингвистических упражнениях. Хотя Эскелес убеждал ученика в обратном, язык Сорвила отказывался воспринимать звуки и структуру шейского. В глазах темнело, когда он слушал монотонную речь Эскелеса. Порой Сорвил начинал бояться, что заснет и сверзится с седла, так скучны были уроки.
Он так страшился появления колдуна, что однажды подговорил Цоронгу спрятать его среди своей свиты. Наследный принц скоро выдал его, но сначала вдоволь посмеялся, глядя, как колдун, вытягивая шею, ищет его укрытие. Старый Оботегва, пояснил принц, начинает уставать говорить за двоих.
— Да и потом, — добавил он, — можем ли мы быть уверены, что на самом деле разговариваем друг с другом? Может быть, старый черт сам все выдумывает, чтобы вечером хорошенько над нами посмеяться.
Оботегва лишь прищурился и хитро ухмыльнулся.
Эскелес был странный человек, тучный, по сакарпским меркам, но не такой толстый, как многие, кого Сорвил видел в Священном Воинстве. Казалось, он не чувствует холода, хотя надеты на нем были только рейтузы и красный шелковый мундир, скроенный так, что видна была черная шерсть, поднимавшаяся у него вверх по животу к самой бороде, которая хотя и была заплетена и умащена, все равно казалась неряшливой. Лицо у него было приятное, даже веселое, с высокими скулами и маленькими незлобивыми глазками. В сочетании с живой, почти беззаботной манерой общения, получалось так, что испытывать к этому человеку неприязнь было исключительно трудно, невзирая на его колдовскую профессию и коричневатый оттенок его кетьянской кожи.
Поначалу Сорвил не понимал ни слова из того, что он говорил, из-за сильного акцента. Но быстро научился прорываться сквозь странное произношение. Выяснилось, что этот человек несколько лет прожил в Сакарпе в составе тайной миссии Завета, выдававшей себя за купцов из Трех Морей.
— Ужасные, ужасные времена для таких, как я, — говорил он.
— Скучал, небось, по своей южной роскоши, — подколол его Сорвил.
Толстяк расхохотался.
— Нет-нет. Боже упаси, нет. Если бы вы знали, что я и подобные мне видят во сне каждую ночь, ваша милость, вы бы поняли, откуда берется наша способность ценить самые простые вещи. Нет. Все из-за вашей Кладовой Хор… Довольно необычное ощущение — жить рядом с таким количеством Безделушек…
— Безделушек?
— Да. Колдуны любят их так называть — я говорю про Хоры. Примерно по той же причине вы, сакарпцы, называете шранков… как это? Ах да: травяные крысы.
Сорвил нахмурился.
— Потому, что они такие есть?
При всем своем добродушии, Эскелес порой испытывал его таким хитрым манером — как будто карта, выхваченная из огня. Которую надо читать между сгоревшими кусками.
— Нет-нет. Потому, что вам надо, чтобы они такими были.
Сорвил прекрасно понял, что имеет в виду толстяк: люди часто пользуются сглаженными словами, чтобы преуменьшить большие и страшные понятия, — но главное, что он усвоил, состояло совсем не в том. Он обещал себе никогда не забывать, что Эскелес — шпион. Агент аспект-императора.
Сорвил быстро понял, что обучение языку не похоже ни на какое другое. Сначала он думал, что все сведется к простой подстановке, замене одного набора звуков другим. Он ничего не знал о том, что Эскелес называл «грамматикой»: понятии о том, что все сказанное им увязывается в схемы неким невидимым механизмом. Он лишь усмехался, когда колдун настойчиво повторял, что прежде нужно «выучить свой собственный язык», и лишь потом приниматься за изучение другого. Но существование схем отрицать было нельзя, и не важно, хотел ли он спорить с толстяком и его гладкой улыбочкой, словно говорящей: «Я предупреждал», — приходилось признавать, что говорить без подлежащих и сказуемых, без существительных и глаголов невозможно.