Руси не впервой было совершать то, что могло остальным привидеться только в безумных мечтах. Русь не была неуязвимой. Она не отращивала новые головы взамен отрубленных. Но, окровавленная, разбитая, втоптанная в землю нековаными копытами кочевой орды, сожжённая греческим огнём, она вставала – из крови, из пепла, – вставала и шла вперёд. Снова и снова делать то, что до неё полагали немыслимым.
И если все русины были похожи на стоявших вокруг Мечеслава, а все их вожди – на сидевшего перед ним, то в это можно было поверить.
Никакой огонь не сожжёт тех, у кого так горят глаза.
– Так ты согласен? – нетерпеливо спросил вождь с золотой серьгой.
Мечеслав молчал. Потом он мучительно выговорил:
– Но там – мои женщины. Те, кого должен был защищать я.
– Разве не ты попрекал меня, что говорю с тобою, как с купцом? – нахмурился русин. – Что же тогда делишь беду и правду на большую и малую, на свою и чужую? Рыжебородому Анбалу это позволительно – торговец и есть. Но не тебе. Наш ведь меч носишь, русский, – неожиданно добавил он, кивнув на устье ножен вятича, над которым вздымал крыж, привезенный Радосветом меч.
Мечеслав молчал. Молчал, вспоминая лица Ратки и Путилка. Молчал, вспоминая детские кости под покосившимися стенами и пятипалое клеймо, вцепившееся в деревянный лик оплошавшего чура. Молчал, думая, что сила, с которой он бился в земле вятичей, сила, что разорила село Бажеры, обездолила двух юных воинов, убила людей навсегда оставшейся безымянной вески, только-только начинается здесь, а там, к полудню – её полная власть на много дней пути. Думал, что он пошёл по следам своей беды, пошёл за ней, как за ручейком – и пришёл в бескрайний разлив горя. Чужого?
Разве такое горе может быть чужим?
И уже своего ручейка не видать в этом страшном разливе.
Он весь из таких вот ручейков.
Ведь это, подумалось, и будет спасением Бажеры… или местью за юную женщину.
Но ждать?! Но тратить хоть один день – а ведь не днем станет переход под стяг этого странного человека с костром в глазах, ох не днём…
Боги, вразумите! Пошлите знак! Я знаю, как выбирать между правдой и кривдой. Это даже селянин знает. Я даже знаю, как выбирать между правдой и жизнью. Но как выбрать между правдой и правдой, кто бы подсказал?
– Дай мне время подумать, – произнёс он, не поднимая глаз, чтобы не встречаться взглядом с двумя кострами на лице странного русина.
– Хорошо, – сказал русин, и в голосе его сыну вождя Ижеслава почувствовался отголосок разочарования. – Думай, сын вождя. Но не затягивай с думами. Сегодня мы пойдём обратно.
Мечеслав отошёл в сторону, усевшись на какой-то мешок, позабытый купцами.
– Ну что, Вольгость, теперь твой черёд, – с дружинником вместо вождя заговорил одноглазый «дядька».
Ночной знакомец Мечеслава выступил вперёд, понурив голову в волчьей прилбице.
– Тебя послали – снять часовых и взять языка. Так? – «Дядька» говорил без крика, но холодно, твердо, с нажимом, будто ножом резал.
– Так, – едва слышно ответил Вольгость.
– Ты не сумел, – с огромным отвращением в голосе процедил «дядька», – даже найти часовых. Вместо этого устроил шумную драку, спугнул татей. Мы взяли не всех. Две барки ушли, а на них – рабыни. Чья это вина?
Вольгость подавленно молчал, белый, как яичная скорлупа.
– Восемь наших воинов полегли в битве. Восемь русинов. Можешь ты сказать – «я не повинен в этом»? Вот сейчас, поднять голову, поглядеть мне в лицо и сказать? Можешь?
– Нет…
Это был не голос. Это был сухой хруст, с которым отдирают от раны присохшие, побуревшие от крови повязки.
– Восемь плетей, – тише прежнего произнёс «дядька». – По плети – за каждого из погибших. И в отроки на месяц.
Вольгость вскинул на одноглазого лицо, мотнул головою, даже отступил на шаг.
– Не хочешь? – Задралась горбом седая бровь над единственным глазом. – Так мы ведь никого не держим. Если ты не хочешь отвечать за себя – можешь идти на все четыре стороны.
Рука седоусого, уже сжимавшая рукоять с косой из кожаных ремешков, очертила взмахом широкий полукруг.
Вольгость постоял, закусив губу, потом вдруг всхлипнул, сорвал с себя плащ, расстегнул и снял перевязь и пояс с оружием, и начал сдирать кольчугу. Подошедшего помочь русин оттолкнул, что-то невнятно рыкнув из путаницы железных колец. Выпутался, уложил железную рубаху поверх плаща, на неё скинул чугу-стёганку и, наконец, белую вышитую по подолу, запястьям и груди рубаху. «Дядька», уже стоявший у коновязи, приглашающе кивнул Вольгостю на неё. Молодой русин подошёл к коновязи и опёрся на неё руками, подставив небу и ветерку голую спину.
Вождь наблюдал всё это без особого удовольствия, даже с печалью в глазах, но и не вмешиваясь. Наверное, по обычаям руси одноглазый был в своём праве.
Плеть рассекла вешний воздух и хлестнула через худую спину Вольгостя. На месте удара сразу вспух, чернея, а кое-где и пуская красные струйки, след ременной косы. С плетью одноглазый «дядька» явно не шутил. Лицо Вольгостя дёрнулось и окаменело.
Второй удар. Белеют пальцы, впившиеся в резной брус коновязи.
Третий. Из угла рта Вольгостя вдруг показалась вишнёвая капля. Губу прокусил, понял Мечеслав. Думать о чём-то ином сейчас у него не получалось.
Четвёртый. Мечеслав увидел, как от белых пальцев побежала по резному брусу тонкая трещина.
А потом он увидел единственный глаз седоусого прямо перед собой и с изумлением понял, что это он вскочил и вклинился между Вольгостем и плетью «дядьки».
– Хватит! – услышал он свой голос.
– Пошёл вон, – скучно сказал «дядька» и протянул руку, отодвинуть. Вятич ни мгновения не сомневался – отодвинет. Так отодвинет, что он, Мечеслав, за дуб-виселицу откатится.
– Сдурел, вятич? – услышал он из-за спины охрипший голос Вольгостя. – Не лезь!
– Это и моя вина тоже, – решительно сказал Мечеслав, глядя в холодный, прозрачно-жёлтый глаз седоусого «дядьки». – Мы дрались – вдвоём. Спугнули коганых – вдвоём. Отвечать, по справедливости, тоже должны вдвоём! Если ты присудил восемь ударов за этот проступок – половина по праву мои!
– Уй… – начал за его спиною Вольгость. «Дядька» на мгновение сместил жёлтый взгляд с лица Мечеслава за его плечо – этого хватило, чтоб парень замолк. Потом снова поглядел на вятича.
– Кто ты такой, чтобы я тебя наказывал или награждал? – по обыкновению негромко произнёс он, глядя Мечеславу куда-то над переносицею. – Ты не наш. Тебе нет дела до нашего суда – а нашему суду до тебя.
Мечеслав, получив в лицо свои собственные слова, на мгновение онемел. Потом, рыкнув что-то и ему самому не очень понятное, содрал с себя плащ – ему-то было больше нечего, его рубаха да стёганка сохли у берега, рядом с баркой – и уставился в жёлтый глаз седоусого яростно-выжидающе, уперев руки в бока. На вытянувшееся от изумления лицо Вольгостя Мечеслав не обратил внимания.