Спокойнее, дышать как можно спокойнее и тише. Я встала, босиком шмыгнула к двери дортуара, потом вниз по ступенькам, потом через двор, каждую секунду готовая к окрику. Но двор нежился в прохладной тьме, которую разбавлял лишь ущербный месяц, выхватывающий из мрака кирпичную стену и неосвещенные окна.
Свет не горел и в сторожке Лемерля, однако я заметила на потолке тусклые отблески пламени и поняла, что он не спит. Я постучалась, через пару секунд он опасливо приоткрыл дверь и сделал удивленное лицо. Лемерль был не в сутане, а в сорочке и брюках. Плащ на кресле и грязные сапоги красноречиво свидетельствовали, что он устраивал вылазку за монастырские ворота. Куда именно и зачем?
— Что еще за игры? — прошипел Лемерль, после того как втащил меня за порог и запер дверь. — Мало, что утром я головой ради тебя рисковал?
— Ситуация изменилась, Ги. Если останусь здесь, не избежать мне разбирательств…
Я рассказала о давешнем разговоре с Антуаной, о ее страшной просьбе, о своей уловке с семенами ипомеи и форе в двадцать четыре часа.
— Теперь понимаешь, что мне нужно забрать Флер и исчезнуть?
Лемерль недовольно покачал головой.
— Помоги мне, ты не можешь отказать! — от страха я едва не визжала. — Не надейся, что я буду молчать, если начнется разбирательство! Я ничего не должна тебе. Ничегошеньки!
Лемерль опустился в кресло, небрежно перекинув ногу в грязном сапоге через подлокотник. Теперь он казался не злым, а усталым и, по-моему, искренне обиженным.
— Что? Ты по-прежнему мне не доверяешь? Думаешь, я позволю тебя обвинить?
— Прежде позволял.
— Ну, Жюльетта, это дело прошлое. И будь покойна, жизнь меня за это наказала.
«Мало попало!» — подумала я и со злости выпалила.
— Извини, но отпустить я тебя не могу, — сказал он, как отрезал.
— Я тебя не выдам.
Молчание.
— Клянусь, Ги, клянусь!
Лемерль встал и положил мне руки на плечи. Его запах я почувствовала неожиданно и остро, пряный аромат пота и мокрой кожи. Рост у меня немалый, но Лемерль еще выше…
— Пожалуйста, я ведь тебе не нужна! — глухо взмолилась я.
Казалось, не мужские пальцы, а жаркое дыхание печи перебирает мне волосы на затылке.
— Нужна, поверь мне.
Десять лет назад я все отдала бы за такие слова. Надо же, а ведь каким-то закоулком души я до сих пор их ждала… Нет, только не это. Я зажмурилась, чтобы не смотреть Лемерлю в глаза. Это игра, ловушка, мне ли не знать Черного Дрозда? Кожа у него нежная, как мои сны о нем.
— Нужна? В качестве пешки в сражении с епископом? — Руками я его отталкивала, а телом льнула. Мы так и стояли, обнявшись, длинные пальцы Лемерля перебирали мне вихры, чертили огненные знаки у меня на затылке.
— Нет, — тихо и нежно ответил он.
— Тогда зачем?
Он молча пожал плечами.
— Зачем, Лемерль? — от злости и отчаяния я сорвалась на крик. — Зачем этот фарс? Ты нашими жизнями ради мести рискуешь? Из-за того, что тебя изгнали из Парижа? Из-за балета?
— Нет, дело в другом.
— В чем же?
— Ты не поймешь.
— А ты попробуй объяснить.
Наваждение какое-то. Или безумие. Я ведь боролась, царапала ему руки, а сама льнула к нему, к его губам, точно хотела проглотить. В зловещей тишине мы сорвали с себя одежду. Его тело по-прежнему сильно и упруго, а я… С какой нежностью я вновь рассматривала каждую его отметину, каждый шрам! Как родные. Старое клеймо змеиной чешуей серебрилось в лунном свете. В глубине души я понимала, что совершаю непростительную ошибку, но понимание заглушил безумный рев плоти. Я стала огнем, столбом пламени, дикого, ненасытного. Джордано вечно твердил, что натура у меня необузданная, и тщетно старался ее подавить. В юности я верила, что вопреки его мудреной науке о веществах алхимия плотской страсти куда сильнее: она затмевает рассудок, сжигает прошлое и словно магическим наговором возрождает любовь из пепла ненависти.
Страсть мы утолили, а нежность осталась, как у любовников. Мой гнев исчез, по телу растекалась истома, точно пять лет были сном, мрачной тенью на стене, которую, оказывается, отбрасывает рука шалуна-мальчишки.
— Расскажи, Лемерль, — попросила я наконец. — Хочу тебя понять.
В свете ущербного месяца я разглядела его улыбку.
— История долгая, — предупредил он. — Если расскажу все, ты останешься?
— Расскажи, — повторила я.
По-прежнему улыбаясь, он стал рассказывать.
Пришлось кое-что ей открыть, не то в конце концов она сама открыла бы. Жаль, что Эйле — женщина, будь она мужчиной, я назвал бы ее равной себе. Оказывается, есть у меня еще порох в пороховницах, и поначалу битва была сладка. Медные волосы пахнут жженым сахаром, кожа — лавандой и сдобой. Клянусь, сей раз, впившись в ее губы, я почти поверил своим посулам. Мы вместе отправимся в путь… Вместе воспарим к небесам… Моя Эйле снова будет летать — в этом я никогда не сомневался. Красивые мечты, Крылатая моя, красивая ложь.
Ей хотелось сказки, вот я и рассказал, да так, чтобы Эйле понравилось. Разморенный ее умелыми ласками, я выдал больше, чем хотел. Больше, чем следовало из соображений безопасности. Впрочем, моя Эйле — натура романтичная, видит хорошее во всем, даже в этой ситуации. Даже во мне.
— Мне было семнадцать. — Боже, самому не верится! — Сын крестьянки и некоего заезжего аристократа, ненужный и непризнанный. Такому путь один — в монастырь. Согласия моего никто не спрашивал. Родился я в Монтобане и пятилетним попал в монастырь, где выучил латынь и греческий. Настоятель казался слабым, но добросердечным. Постриг он принял двадцатью годами раньше и примкнул к цистерцианцам. Впрочем, связи у него сохранились. От своего мирского имени настоятель отрекся, но род его некогда считали влиятельным. Немудрено, что при нем монастырь разрастался и процветал. Я взрослел в двойном окружении: рядом всегда были и монахи, и монахини.
Сказ мой почти правдив. Имя другой его героини стерлось из памяти, а вот лицо осталось, хоть она и носила покрывало послушницы. Как сейчас вижу россыпь веснушек на носу и глаза цвета жженой умбры с золотыми крапинками.
Я работал в саду и считался юнцом, мне даже тонзуру не выстригли. А она, четырнадцатилетняя, была сущей бестией — то и дело караулила меня у забора и стреляла глазками.
Сказ мой почти правдив. Даже тогда бурлили в моей жизни страшные, неприглядные приливы и отливы, в которых тебе, Крылатая, не разобраться. Сколько часов просидел я в библиотеке над «Песнью Песней» и старался не думать о ней, а наставники мои не спускали с меня глаз: в восхищении ли отрок, в восторге ли?
«Я нарцисс Саронский, лилия долин!» [35]