«Я этих гангстеров дурацких ни капельки не испугалась!» – сердито возразила Саша.
Мысленно возразила, конечно. Что еще ей оставалось?
– Да-да, вы должны помолчать, – кивнул Динцельбахер. – Неделю по меньшей мере. Потом придете ко мне, и мы посмотрим, как дела, и решим, что делать дальше. А пока – только молчание. Погрузитесь в уединенные размышления. – Старый доктор улыбнулся. – Это придает глубины уму, душе и характеру и, следовательно, идет на пользу искусству.
Динцельбахер говорил о пользе уединенных размышлений как человек старый, человек профессиональный и человек венский. Возразить на все это было нечего. Саша со вздохом кивнула.
Уныние держало ее за горло так крепко, что даже ясная, светлая, прозрачная венская осень не ослабила эту хватку.
Клиника Динцельбахера находилась неподалеку от Оперы, и, выйдя на улицу, Саша медленно побрела по Рингам к дому, в котором снимала квартиру; это было тоже недалеко, в двух кварталах.
Горло у нее не болело, но она закутала его так тепло, что даже щеки раскраснелись. Что бы Динцельбахер ни говорил про душу и стресс, а все дело только в простуде, это же очевидно. Пройдут ее последствия, и голос восстановится.
Венская квартира Саше нравилась, и она даже подумывала, не купить ли ее, вместо того чтобы снимать. Но когда она вошла в нее сейчас, ее охватило что-то вроде недоумения: она хотела здесь жить? Зачем?
Ответить себе на этот неожиданный вопрос она, впрочем, не успела.
Посередине комнаты в ее любимом кресле, накрытом ее любимым швейцарским пледом, сидел Оливер собственной персоной.
«Разве ты не уехал?» – чуть не спросила Саша.
Да вовремя вспомнила, что должна молчать во что бы то ни стало.
«Как безропотная женщина Востока», – сердито подумала она.
Сколько дней или даже недель ей придется молчать, было непонятно, и появление Оливера казалось поэтому совсем некстати.
Или не поэтому – оно просто было некстати. Саша вдруг поняла это так ясно, что даже удивилась: о чем она думала прежде, в чем сомневалась? Их отношения изжили себя, а может, и с самого начала не было в их отношениях того, что держит людей вместе, как держит всех на себе земля. Да и не все ли теперь равно, что было вначале, что стало потом? Расставаться пора, вот в чем суть.
– Русская безответственность все-таки оказалась в тебе сильнее, чем ответственность, которая входит в понятие таланта, – сказал Оливер.
По-русски это прозвучало бы пошло, а по-английски – нет, ничего. Да и по смыслу ведь правильно. Но что бы Саша ни думала на этот счет, ответить она все равно не могла.
– Ты все-таки простудилась? – уточнил Оливер.
Она кивнула – только для того, чтобы прекратить наконец эти раздражающие расспросы.
– Теперь должна молчать?
Саша кивнула снова.
– И сколько это будет продолжаться?
Сочувствие мешалось в его голосе с едва ощутимым торжеством. Она пожала плечами. Пора, пора прекращать это соревнование! Удивительно, как раньше ей казалось естественным, что Оливер ревниво относится к ее успехам. Да ведь и она точно так же относилась к его успехам. В конце концов, они оба творческие люди, и подобная ревность естественна, так она думала раньше.
«А теперь, выходит, я так не думаю?»
Теперь, выходит, нет. А почему, и что такого произошло теперь, непонятно.
Она смотрела на Оливера в упор. Он по-прежнему казался ей красивым. Собственно, он ведь и не изменился за то время, что они не виделись. Такой же высокий, светловолосый, так же напоминает викинга, и светлые кудри так же вьются на висках. Когда он аккомпанировал ей и после концерта они выходили на поклон, зал взрывался аплодисментами не только от музыкальных впечатлений, но и от того, как они выглядели вместе. Оливер это знал, и ему это нравилось, но все же он выступал с Сашей не слишком часто. Опасался, что его начнут воспринимать как ее аккомпаниатора.
Она относилась к его опаске с пониманием все два года, которые они были вместе – не жили вместе, этого не было никогда, но считали себя парой. Но сейчас та его опаска показалась ей глупостью несусветной. Когда связки, пусть временно, вычлись из Сашиной жизни, что-то предстало ей в жизни иначе. И эта комната в венской мансарде, и вьющийся под потолком фриз, расписанный в духе Сецессиона прежним жильцом, и Оливер…
Саша провела взглядом по лицу Оливера, потом по фризу… И поняла, что хочет уехать в Москву.
Это понимание показалось ей странным, тревожным, но от странности и тревоги не стало менее отчетливым.
Да, ей не хочется оставаться в квартире, которая последние пять лет казалась уютной и даже любимой, не хочется видеть цветы и травы, нарисованные под потолком, не хочется видеть Оливера и тем более целовать его – он наконец поднялся из кресла и, подойдя к Саше, попытался ее поцеловать.
«Что ж, значит, теперь это так, – подумала она, отстраняясь. – В первый раз, что ли, одно кончается, другое начинается?»
Уж точно, что не в первый. Обрывы, перемены, преображения происходили в ее жизни постоянно, без них она и жизнь свою не могла представить. И хотя в этой вот, теперешней жажде перемен было что-то настораживающее, Саша не стала разбираться, что именно. Сегодняшний день должен отличаться от вчерашнего и тем более от завтрашнего, иначе зачем он вообще нужен, сегодняшний, да и завтрашний тоже! Так было в ее жизни всегда, и так оно всегда будет.
Отношения с Оливером стали в последнее время вялыми, только ссоры их оживляли, делая чем-то отличным от обычных отношений между коллегами, и ссоры стали им требоваться слишком часто.
«Я уезжаю из Вены, чтобы расстаться с ним», – подумала Саша.
Эта мысль ее успокоила. В ней не содержалось той непонятной тревоги, которой было пронизано ее необъяснимое стремление в Москву, когда оно только возникло. Хотя – что уж такого необъяснимого? Саша вспомнила, как в детстве, когда она прочитала «Отверженных» Гюго, ее поразило описание французского мастерового, открывшего дверь каторжнику Жану Вальжану: его лицо имело то не поддающееся описанию выражение, которое свойственно человеку, знающему, что он у себя дома…
Она хочет знать, что она у себя дома. Неделю назад подобное знание ей совершенно не требовалось, но неделю назад ее связки в любую минуту могли наполнить звуками ее тело и через него – окружающий мир. А теперь она пуста, как треснувшая колода, и лицо ее выглядит бессмысленным, а значит, ей надо наполнить смыслом если не всю себя, то хотя бы выражение собственного лица.
Саша проснулась перед рассветом. Тревожное, одинокое время, и только совсем бесчувственный человек ни разу в своей жизни этого не ощущал.
Единственный город, где в такое время не стоит зловещая тишина, – Нью-Йорк, с его глубоким, нутряным, утробным гулом и вечным воем сирен. А Москва в предрассветный час все же затихает, пусть ненадолго, и лучше человеку не просыпаться в такой тишине.