— Когда похороны?
— Завтра. Часовня Риверсайд. В два часа дня. Угол Амстердам и 76-й. Увидишь много знакомых лиц.
— Только лица Линка не увижу.
— В принципе, можешь, если хочешь. Кто-то должен опознать тело перед кремацией. Таков порядок в Нью-Йорке. Эта радость досталась мне. Подходи, когда откроют гроб. Увидишь, что стало с нашим другом. Он выглядел лет на сто. Волосы совершенно седые, это выражение ужаса на лице, а лицо — с кулачок. Похоже на засушенные головы, ну, индейцы так делают…
— Не знаю, смогу ли завтра, — сказал Шаббат.
— Ну, не сможешь, так не сможешь. Я подумал, что тебе следует узнать об этом раньше, чем прочтешь в газетах. Там напишут, что причина смерти — сердечный приступ. Так захотела семья. Энид отказалась от вскрытия. Линка нашли через тринадцать-четырнадцать часов после того, как он умер. Как говорится, умер в своей постели. Но экономка совсем другое рассказывает. Думаю, теперь Энид придется поверить в очевидное. Она все это время честно ждала, что ему станет лучше. Она верила, что он поправится, до самого конца верила, даже после того, как он вскрыл себе вены несколько месяцев назад.
— Слушай, спасибо, что сообщил мне. Спасибо за звонок.
— Тут тебя помнят, Микки. Многие вспоминают о тебе с восхищением. Для Линка еще одним поводом заплакать было вспомнить о тебе. Ну, когда он еще оставался самим собой. Он всегда считал, что это была не лучшая твоя идея — угробить такой талант в глуши. Ему нравился твой театр, он считал, что ты настоящий волшебник. «Зачем Микки это делает?» Он всегда повторял, что тебе не следовало уезжать. Он часто говорил это.
— Ну, это дело прошлое.
— Ты должен знать, что Линк никогда не считал, что ты хоть сколько-нибудь виноват в исчезновении Никки. И я тоже так не думал. И не думаю. Эти злые языки, эти чертовы отравители колодцев…
— Ну, злые языки были правы, а вы, ребята, ошибались.
— Вечное упрямство Шаббата. Да кто в это поверит! Никки была обречена. Она была безумно талантливая, невероятно красивая, но такая хрупкая, такая несчастная, такая нервная, такая невезучая… У этой девочки просто не было шансов выжить. Никаких.
— Мне очень жаль, но завтра я не смогу. — Шаббат повесил трубку.
* * *
Униформой Розеанны была теперь куртка «Ливайс» и застиранные джинсы, совсем узкие, как раз для ее журавлиных ног, а Хал из Афины недавно так коротко подстриг ее, что за завтраком в то утро Шаббат то и дело воображал свою заджинсованную жену одним из хорошеньких гомиков-дружков этого самого Хала. Правда, она и с волосами до плеч выглядела сорванцом; она с подросткового возраста была такая — плоскогрудая, высокая, с размашистой походкой и манерой вздергивать подбородок при разговоре. Все это привлекло Шаббата задолго до исчезновения его хрупкой Офелии. Розеанна, казалось, принадлежит к другому типу шекспировских героинь — к породе живых, крепких, практического склада девушек вроде Миранды и Розалинды. И грима на ней было не больше, чем на Розалинде, переодетой мальчиком, в Арденнском лесу. Ее волосы все еще сохраняли свой милый рыжеватый оттенок и, даже коротко остриженные, оставались блестящими и пушистыми, так что хотелось их потрогать. Лицо у нее было овальное, — довольно широкий, впрочем, овал, — носик точеный, маленький, чуть вздернутый, рот — красиво очерченный, с полными, совсем не по-мальчишески соблазнительными губами. Казалось, ее вырезали из дерева; и в молодости она волшебно напоминала куклу, в которую вдохнули душу. Теперь, когда Розеанна больше не пила, Шаббат различал в ее лице черты того прелестного ребенка, которым она, вероятно, была до того, как мать ее бросила, а отец почти погубил. Она не только была гораздо тоньше своего мужа, но и на голову выше его, так что, благодаря утренним пробежкам и гормонозаместительной терапии, выглядела в тех редких случаях, когда они ходили куда-нибудь вместе, скорее не пятидесятилетней женой этого мужчины, а его худосочной дочкой.
Что Розеанна больше всего ненавидела в Шаббате? Что Шаббат больше всего ненавидел в ней? Это год от года менялось. Она долго ненавидела его за то, что он отказывался даже заговаривать о ребенке, а он ее — за бесконечный треп по телефону с сестрой Эллой о «биологических часах, которые тикают». В конце концов он выхватил у нее телефонную трубку и напрямую объяснил Элле, до какой степени отвратительными он находит их разговоры. «Несомненно, — сообщил он ей, — Яхве не для того наделил меня таким большим членом, чтобы я с его помощью улаживал проблемы столь мелкие, как у твоей сестры!» Когда репродуктивный период остался позади, Розеанне стало даже легче оттачивать свою ненависть и презирать мужа просто за сам факт его существования. Примерно так же и он презирал ее за факт ее существования. Был еще и быт, вся эта повседневность: она ненавидела его за то, что он, вытирая со стола, бездумно смахивает крошки на пол, а он презирал ее за пресный гойский юмор. Она ненавидела армейские и флотские детали в одежде, которые он позволял себе с тех пор, как закончил школу, а он ненавидел ее за то, что она никогда, сколько он ее знал, даже на стадии самозабвенного адюльтера, ни разу не снизошла проглотить его сперму. Она ненавидела его за то, что он не притрагивался к ней в постели десять лет, а он ненавидел ее невозмутимую манеру разговаривать с друзьями по телефону. И самих этих друзей ненавидел, этих добрых дяденек, этих слабоумных, сдвинутых на защите окружающей среды или проблемах «Анонимных алкоголиков». Каждую зиму городская бригада по благоустройству вырубала 150-летние клены по обочинам грязных дорог, и каждый год любители кленов из Мадамаска-Фолс подавали жалобу городским властям. На следующий год благоустроители, заявив, что клены уже умерли или больны, очищали очередной участок от старых деревьев, чтобы подзаработать, продав стволы на дрова, и обеспечить себя сигаретами, порнографическими видеофильмами и выпивкой. Она презирала его вечную обиду на жизнь за неудавшуюся карьеру, а он презирал ее пьянство — особенно когда она, набравшись, затевала разборки в общественных местах, когда говорила громко и агрессивно, не заботясь о том, дома она или на людях. А теперь, когда она не пила, он ненавидел лозунги общества «Анонимных алкоголиков» и новую манеру разговаривать, усвоенную ею на этих собраниях или на сходках женщин, подвергавшихся жестокому обращению, среди которых бедная Розеанна была единственной, кого муж не колотил. Иногда, в пылу ссоры, когда ей нечем было крыть, она заявляла, что он оскорбляет ее «вербально». Но такое не считалось у деревенских, необразованных теток — им-то выбивали зубы, или ломали об их головы стулья, или тушили сигареты об их задницы и груди. А какими словами она теперь изъяснялась! «А потом было обсуждение, и мы обменялись мнениями об этом этапе…», «Я еще не делилась этим…», «Вчера вечером многие поделились своими проблемами…» Ему было отвратительно слово «поделиться», как приличным людям отвратительно выражение «… твою мать». Он не держал в доме оружия, притом что они жили, по сути дела, одни на холме, в глуши, потому что не хотел рисковать, — имея жену, которая ежедневно употребляла слово «поделиться». Она ненавидела его манеру хлопать дверьми, и внезапно, без объяснения, уходить из дома в любое время дня и ночи; он ненавидел ее деланный смех, так много скрывающий и так много обнаруживающий, этот смех, иногда пронзительный, иногда с подвыванием, иногда кудахтающий, но никогда не звенящий искренней радостью. Она ненавидела его уходы в себя и выплески горечи, вечные разговоры об артрите, загубившем его карьеру, и, конечно же, она ненавидела его за скандал с Кэти Гулзби, хотя если бы не ее нервный срыв, спровоцированный тем позором, ее никогда бы не госпитализировали и она не пошла бы на поправку. И еще она ненавидела его за то, что из-за артрита, из-за того скандала, из-за того, что он был поистине выдающийся, невероятный неудачник, он не зарабатывал ни копейки и она одна содержала их обоих. Но и Шаббат ее за это ненавидел, и это был, пожалуй, единственный пункт, в котором они сходились. Им обоим была отвратительна даже мысль о том, чтобы хоть мельком увидеть наготу другого: она ненавидела его растущий живот, его отвисшую мошонку, его по-обезьяньи волосатые плечи, эту дурацкую седую библейскую бороду; а он — ее худобу любительницы утренних пробежек, ее безгрудость, торчащие ребра, костлявый таз — все, что у Дренки было одето мягкой плотью, а Розеанну делало похожей на голодающую. Они уживались под одной крышей все эти годы, потому что она была так занята пьянством, что не видела, что творится вокруг, а он нашел себе Дренку. Эти два обстоятельства были залогом надежного союза.