Театр Шаббата | Страница: 98

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Подойдя к старым захоронениям, к участку, освоенному во времена первых евреев на побережье, он застал похороны в самом разгаре. Он далеко обошел красный домик с собаками на цепи. Собаки еще не научились соблюдать этикет, не говоря уже о древних табу, которые существуют на еврейских кладбищах. Собаки охраняют евреев? Очень, очень исторически неправильно. Другой вариант — быть похороненным на сельском, буколически безмятежном кладбище на Бэттл-Маунтин, как можно ближе к Дренке. Он думал об этом много раз. Но с кем он мог там поговорить? Он еще ни разу в жизни не встречал гоя, который говорил бы достаточно быстро, чтобы с ним можно было общаться. А там они говорят еще медленнее, чем в других местах. С собаками придется примириться. Ни одно кладбище не совершенно.

Побродив минут десять под моросящим дождем в поисках могил бабушки и дедушки, он понял: чтобы найти здесь Клару и Мордехая Шаббат, ему придется внимательно прочитать все, что написано на каждом памятнике, сверху донизу. Плиты можно было пропускать — там обычно было написано только «здесь покоится» — но сотни и сотни надгробных камней требовали его внимания. Они сильно просели, и это говорило о том, что от похороненных уже ничего не осталось, кроме имен на камне. Надо было отогнать мысли о том, как ненавидели бы его при жизни все эти люди, как он сам презирал бы многих из них, о том, какие это были люди, когда они были живы. Перестаешь быть невыносимым, когда становишься мертвым. Меня это тоже касается, кстати. Жадно впитывай смерть — и осадок тоже.

«Нашей любимой мамочке Минни. Любимому мужу и отцу Сидни. Любимой матери и бабушке Фриде. Любимому мужу и отцу Джейкобу. Любимому мужу, отцу и дедушке Сэмюэлю. Любимому мужу и отцу Джозефу. Любимой матери Саре. Любимой жене Ребекке. Любимому мужу и отцу Бенджамену. Любимой матери и бабушке Терезе. Любимой матери и бабушке Софии. Любимой матери Берте. Любимому мужу Хаймэну. Любимому мужу Моррису. Любимому мужу и отцу Уильяму. Любимой жене и матери Ребекке. Любимой дочери и сестре Хане-Саре. Нашей любимой матери Кларе. Любимому мужу Максу. Нашей любимой дочери Сэди. Любимой жене Тили. Любимому мужу Бернарду. Любимому мужу и отцу Франку. Моей любимой жене, нашей дорогой матери Лине. Нашему дорогому отцу Маркусу». И так далее, и так далее. Любимые не выживают. Только на самых старых памятниках — надписи на иврите. «Нашему сыну и брату Натану. Нашему дорогому отцу Эдварду. Мужу и отцу Луи. Дорогой жене и матери Фанни. Любимой матери и жене Розе. Любимому мужу и отцу Соломону. Любимому сыну и брату Гарри. В память о моем любимом муже и нашем дорогом отце Льюисе. Дорогому сыну Сидни. Дорогой жене — от мужа Луи. Дорогой маме — от Джорджа и Люсиль. Любимой мамочке Тилли. Дорогому отцу Аврааму. Любимой матери и бабушке Лии. Любимому отцу и мужу Эммануилу. Любимой матери Саре. Дорогому отцу Самуилу». А на моей что напишут? Любимому кому? Или чему? Так и напишут: любимому кое-чему. «Давид Шварц, любимый сын и брат, погиб, служа родине. 1894–1918. 15 хешвана. В память Герти, верной жены и надежного друга. Нашему дорогому папе Сэму. Нашему девятнадцатилетнему сыну. 1903–1922. Без имени, просто: нашему сыну. Любимой жене и дорогой матери Флоренс. Любимому брату доктору Борису. Любимому мужу и отцу Самуилу. Любимому отцу Саулу. Любимой жене и матери Селии. Любимой матери Шазе. Любимому мужу и отцу Исидору. Любимой жене и матери Эстер. Любимой матери Дженни. Любимому мужу и отцу Давиду. Нашей дорогой матери Гертруде. Любимому мужу, отцу, брату Йехиэлю. Любимой тете Симе. Любимой дочери Этель. Любимой жене и матери Энни. Любимой жене и матери Фриме. Любимому отцу и мужу Гиршу. Любимому отцу..»

Ну вот, наконец, и они. «Клара Шаббат. 1872–1941. Мордехай Шаббат. 1871–1923». Это они. Простой камень. Много камешков на могиле — галька. Это кто же их навещает? Морт, ты навещал бабушку? А ты, папа? Кому до них еще есть дело? Что от них осталось? Что там, под землей? Небось уже и гробов-то нет. Ты, говорят, был упрямый, Мордехай, с дурным характером, большой шутник… вот и пошутил — сыграл в ящик. Лучшей шутки не придумаешь. А вот бабушка. Твое имя вполне отражало твою человеческую сущность. Клара. Ясная. Нечто в высшей степени понятное и привычное. Весь твой облик, твои платья, твое постоянное молчание — все говорило: «Я тут не обязательна». Ни сложностей, ни искушений… Правда, ты очень любила вареную кукурузу. Мама видеть не могла, как ты ее ешь. Это было худшее время лета для нее. Ей просто «хотелось тошнить». А я любил смотреть. А в остальном вы с мамой вполне ладили. Возможно, мама просто терпела тебя, а за это делала все по-своему.

Ты и не скрывала, что Морти, тезка дедушки Мордехая, — твой любимчик, и кто бы тебя за это осудил?! Ты не дожила до того момента, когда все рухнуло. Повезло тебе. В твоей жизни, бабушка, не было ничего большого, но и ничего мелкого не было. Жизнь могла бы оставить на тебе гораздо худшие отметины. Родилась в маленьком городишке Микуличи, умерла в больнице «Питкин Мемориал». Помню ли я что-нибудь о тебе? Да. Ты любила чистить рыбу, когда мы с Морти вечером возвращались, проверив заброшенные сети. Большей частью мы приходили пустые — и ужасно радовались, когда случалось принести домой парочку окуньков! Ты, бывало, чистила их на кухне. Вставляла узкий длинный нож в отверстие, может быть, в задний проход, разрезала рыбу до самых жабр, а потом (это я особенно любил наблюдать) засовывала внутрь руку, вынимала всю требуху и выбрасывала. Потом соскабливала чешую. Чистила против чешуек и каким-то образом ухитрялась не намусорить. Мне, для того чтобы почистить рыбу, требовалось добрых пятнадцать минут, и еще полчаса, чтобы убрать за собой. А ты управлялась и с тем, и с другим минут за десять. Мама даже позволяла тебе приготовить рыбу. Ты никогда не отрезала головы и хвосты. Запекала целиком. Запеченная рыба, кукуруза, свежие помидоры, крупные помидоры, выращенные в Джерси. Бабушкина еда. Да, это было что-то — ходить в сумерках на берег с Мортом. Он заговаривал с другими мужчинами. Детство, его сигнальные огни. Пережитое от восьми до тринадцати — тот балласт, который придает нам устойчивость. Фундамент. Либо он заложен правильно, либо нет. Мой заложили правильно. Золотой запас, время, когда только постигаешь, что такое чувства, что значит влечение, — возможно, не такое чудесное, как сексуальное, но, безусловно, более сильное. Хорошо напоследок во всех подробностях остановиться на этом. Не проскочить по-быстрому, да и убраться отсюда, — нет, остановиться на каких-то высоких, по-человечески важных моментах. Как ты околачивался на улице, болтая с соседом и его сыновьями, как встретил кого-нибудь во дворе и зацепился языком, как рыбачил с Мортом. Роскошное было время. Морти заговаривал с мужчинами, с рыбаками. Он так легко находил с ними общий язык. Я во всем старался брать с него пример. Один мужик в коричневых штанах, белой рубашке с короткими рукавами, с вечной сигарой во рту, помню, говорил нам, что ему по фигу вся эта рыбная ловля (это и к лучшему, потому что он редко вылавливал что-нибудь, кроме песчаной акулы), но, говорил он нам, мальчишкам: «Главное удовольствие от рыбной ловли — в том, что линяешь из дома. Подальше от баб». Мы смеялись. Нам-то с Морти улов был не безразличен. Мы были азартные. Синий окунь — это большая удача. Удочка дрожит в руке. Морти учил меня ловить рыбу: «Полосатый, как заглотит наживку, отплывает назад. Если не подсечь, откусит. Так что надо быстро тащить. Если попался синий, можно не торопиться, но с полосатым так нельзя. Синий просто большой и тяжелый, а полосатый будет драться». Снимать с крючка иглобрюхих было трудно всем, кроме Морти, — ему колючки и шипы были нипочем. И с миногами тоже было непросто. А помнишь, как я в восемь лет угодил в больницу? Я был на пристани и поймал огромную миногу, а она возьми да и укуси меня, и я просто вырубился. Красивые такие, волнистые, но хищные, суки, и зубы у них такие острые. Вид угрожающий: на акул похожи. Морти позвал на помощь, и они вдвоем с каким-то дядькой погрузили меня в машину этого дядьки и отвезли в «Питкин». Всякий раз, как мы шли ловить рыбу, ты дождаться не могла, когда вернемся, чтобы чистить рыбу. Ловили плотву. Весом меньше фунта. На сковородке умещалось четыре-пять рыбешек. Костлявая, конечно, но вкусная. Смотреть, как ты ешь плотву, это тоже был цирк, для всех, кроме мамы. Что еще мы тебе приносили? Камбалу, когда рыбачили на Шарк-Ривер. Горбыля. Вот так примерно. В последний вечер перед тем, как Морти идти в армию, мы на часок пошли вечером с удочками на берег. Никогда не брали с собой снасть, как другие парни. Только удочки, крючки, грузила, наживка — обычно кусочки кальмара. Ничего такого хитрого и сложного. Большие зазубренные крючки. Удочки никогда не чистили. Разок за все лето обольешь водой — и всё. Всегда одно и то же. Разве что меняли грузила и наживку, если собирались половить на глубине. И в последний вечер мы пошли на берег — часок поудить. Дома все уже обрыдались, потому что на следующий день ему идти на войну. А ты уже была здесь, бабушка. Тебя уже не было. 10 октября 1942 года. Сентябрь он еще потянул, потому что хотел быть у меня на бар-мицве [111] . 11 октября поехал в Перт-Амбой на зачисление. Последняя рыбалка, с мола. К концу октября рыба пропадает. Я спрашивал Морти, еще когда он меня только учил удить с пристани маленькой удочкой для ловли в пресной воде: «А куда девается рыба?» — «Никто не знает, — ответил он. — Никто не знает, куда уходит рыба. В море, а там — откуда мы можем знать, куда она направляется? Думаешь, люди потом следят, куда она поплывет? В том-то и секрет рыбной ловли. Никто не знает, где она, рыба». Мы дошли до конца улицы в тот вечер, спустились на берег. Уже почти стемнело. Морти мог закинуть удочку на сто пятьдесят футов даже до того, как стали ловить спиннингом. Он пользовался открытым барабаном. Просто катушка с ручкой. Так удочка гораздо жестче получается. Легче мотать, и удочка жестче. Для ребенка это сущая мука — закидывать удочку. У меня леска вечно запутывалась. Кучу времени тратил на то, чтобы распутать. Но в конце концов я научился. Морти сказал, что будет скучать по рыбалке со мной. Он взял меня с собой на берег в тот вечер, чтобы попрощаться со мной наедине, чтобы никто вокруг нас не суетился. «Стоишь тут, — сказал он мне, — морской воздух, тихо, только волны слышно, твои ноги в песке, думаешь о том, что там, на глубине, есть что-то, что готово заглотить твою наживку. Так интересно, что там что-то есть. Ты не знаешь, что это, и не знаешь, каких оно размеров. Даже не знаешь, увидишь ли ты это когда-нибудь». И он не увидел, но зато не увидел и другого, того, что видят, когда становятся старше, того, что издевается над тобой и над тем, как ты открывал для себя все эти простые вещи, того бесформенного и подавляющего, что, должно быть, называется страхом. Нет, не увидел. Вместо этого он умер. Такие вот дела, бабушка. Какой мощный заряд ты получаешь, стоя в темноте на берегу со старшим братом. Ты спишь с ним в одной комнате, ты всегда рядом. Он всегда берет тебя с собой. Однажды летом, ему тогда было двенадцать, он нанялся на работу — продавать бананы. В Бельмаре был один человек, он торговал бананами, и он нанял Морти, ну а Морти нанял меня. Работа заключалась в том, чтобы ходить по улицам и кричать: «Бананы, двадцать пять центов за связку!» Отличная была работа. Я до сих пор мечтаю о такой. Тебе платят за то, что ты кричишь: «Бананы!» По четвергам и пятницам после школы он ходил ощипывать кур к кошерному мяснику Фельдману. Один фермер из Лейквуда продавал Фельдману цыплят. Морти брал меня с собой помогать. Мне больше всего нравилась самая неприятная часть работы: намазать руки вазелином и выбирать вшей. Я чувствовал себя крутым в свои восемь или девять лет — не бояться этих противных вонючих вшей, просто плевать на них, как Морт, и ощипывать цыплят. И еще он защищал меня от сирийских евреев. Эти ребята отплясывали на тротуарах летом около кафе «У Майка и Лу». Свинг под музыку из музыкальных автоматов. Сомневаюсь, что ты когда-нибудь видела, как они танцуют. Когда Морт как-то летом работал «У Майка и Лу», он приносил домой свой фартук, чтобы мама выстирала его к следующему вечеру. На нем были желтые пятна — горчица, и красные — соусы. Запах горчицы появлялся в нашей комнате вместе с ним, когда он приходил ночью. Пахло горчицей, кислой капустой и хот-догами. У Майка и Лу готовили хот-доги. На гриле. А сирийцы танцевали тут же, на тротуаре, танцевали без аккомпанемента, как моряки. Что-то вроде дамасского мамбо — очень зажигательный танец. Они все были родственники, держались своего клана, все очень темнокожие. Сирийские ребята, с которыми мы иногда резались в карты, беспощадно обыгрывали нас в очко. Их отцы торговали тогда пуговицами, нитками, тканями. Мы слышали, как папин друг, обивщик из Нептьюна, говорил про них у нас на кухне за покером: «Их бог — деньги. С ними дела лучше не иметь. Нагреют — глазом моргнуть не успеешь». На некоторых из них стоило посмотреть. Один из братьев Гинди, например, мог подойти к тебе и врезать без всякой причины, подойти и убить, или просто пристально посмотрит на тебя — и отойдет. На меня гипнотически действовала его сестра. Мне было тогда двенадцать. Мы с ней учились в одном классе. Маленький такой огнетушитель, только с волосами. Огромные, широкие брови. У нее была такая кожа, что я просто покой потерял. Она передала брату какие-то мои слова, и он решил меня вздуть. Я смертельно его боялся. Мне и смотреть-то в ее сторону не стоило, не то что говорить ей что-нибудь. Но я запал на ее темную кожу. Всегда на это западал. Он начал разбираться со мной напротив «У Майка и Лу», и тогда Морти вышел в своем переднике с пятнами горчицы и сказал Гинди: «Не трогай его». А Гинди говорит: «Ты, что ли, мне помешаешь?» А Морти говорит: «Да, я». А Гинди ударил и разворотил Морти весь нос. Помнишь? Исаак Гинди. Такая форма нарциссизма никогда меня не привлекала. Шестнадцать швов пришлось наложить. Эти сирийцы как будто жили в другом времени. Всё перешептывались. Но мне стукнуло двенадцать, в штанах у меня все уже было как надо, и я глаз не мог отвести от его горячей сестренки. Соня ее звали. У Сони, помнится, был еще один брат, Морис. Тоже мало на человека похожий. Но потом началась война. Мне было тринадцать, а Морти восемнадцать. Мальчик, который никогда никуда не уезжал, разве что на соревнования по легкой атлетике. Никогда не выезжал за пределы округа Монмаут. Каждый вечер возвращался домой. Это была бесконечность, которая изо дня в день начиналась сначала. А на следующее утро он отправился умирать. Но, в конце концов, смерть — она же и состоит из бесконечности, разве нет? Не согласна? Ну ладно, может, это и неважно, а главное, всякий раз, как ем вареную кукурузу я с удовольствием вспоминаю, с какой жадностью ты ее поглощала в своих зубных протезах и какое отвращение это вызывало у моей матери. Я понял тогда не только, что значит свекровь и невестка, — я понял всё. Ты была образцовая бабушка — а мать изо всех сил сдерживалась, чтобы не выбросить тебя на улицу. А ведь она была не злая, моя мать, — ты знаешь это. Но от чего один испытывает счастье, то у другого вызывает отвращение. Такой вот расклад, бабушка, такой паршивый расклад, способный убить всё и всех.