– Положен некий предел для бездействия мозга и всего организма человеческого, – сказал он Юлии, когда они вдвоем оказались в этой палате. – Даже рука и нога, обреченные на неподвижность, затекают и некоторое время потом бездействуют. Даже здоровый человек после слишком долгого сна встает отупевшим, с тяжелой головой, едва соображая, где он и что с ним, не сразу вспомнив самого себя, а во время комы сия бессознательность как бы отравляет все существо человеческое бездеятельностью, клетки мозга, отвыкнув трудиться, постепенно отмирают, а потому трудно ожидать от человека, даже если он и выйдет из сего состояния, прежней энергии и жизнеспособности. С каждым днем, с каждым часом эти двое лишаются надежды на возвращение к полноценному, нормальному существованию.
Юлия стиснула пальцы нервным жестом, который сделался для нее теперь привычен. В этом стремительном движении была и покорность судьбе, и протест против ее бесцеремонных игр, и надежда, и отчаяние, и мольба – все враз, и даже больше, много больше названных чувств. Сейчас в нем был ужас, и Юлия с ужасом обратила взор на Зигмунда, ожидая увидеть в его лице признаки грядущего безумия. И… и доктор Корольков едва успел подхватить ее, ибо она отшатнулась так стремительно, что непременно упала бы.
– Что с вами, Юлия Никитична? – испуганно спросил он, и, сколь ни была Юлия потрясена, она не могла не заметить, как неохотно доктор убрал руку с ее талии.
Она только повела глазами, не в силах говорить, и доктор, проследив за ее взором, испустил короткий восторженный крик, ибо встретил напряженный взгляд больного, коего он только что полагал в глубоком и почти безнадежном летаргусе. Невольно Корольков оглянулся и на раненого штабс-капитана, как бы надеясь, что летаргус заодно оставил и его. Но тот пребывал в прежнем своем состоянии, и Корольков бросился к очнувшемуся.
– Лежите спокойно, – проговорил он трясущимися губами, старательно поправляя одеяло на груди больного и подавляя желание схватить его, радостно затрясти и даже расцеловать, ибо, хотя он сам не был коротко знаком с Сокольским, однако оказался достаточно наслышан о любви, которую питали к нему сослуживцы. – Вы помните свое имя?
– Зигмунд, – выговорил больной, потом как бы запнулся, бросил недоверчивый взгляд на Юлию, сжавшую руки у горла, и добавил: – Зигмунд Сокольский, 25 лет, капитан…
– Все верно! – обрадовался доктор. – Но тише, тише! Вам еще нельзя так много говорить.
– Однако мой мозг еще не настолько закостенел, как вы уверяли, доктор! – усмехнулся Зигмунд, и Юлия чуть не зарыдала от счастья видеть его улыбку.
– Что, что? – пробормотал доктор.
– Да, сказать по правде, я очнулся еще несколько минут назад, как раз когда вы входили.
Юлия похолодела, изо всех сил пытаясь вспомнить, что она делала, войдя: не погладила ли украдкой пальцы Зигмунда, не глядела ли на него с любовью, не уронила ли на его чело печальную слезу? Вот ужас! Последующие слова несколько успокоили ее:
– Когда вы вошли, доктор, я начал было спрашивать себя: «Ну что, друг мой, как думаешь, ты жив или нет?» – а потом успел услышать немало интересного из того, что вы говорили mademoiselle.
– Madame Белыш, – тотчас поправил его доктор. – Юлия Никитична Белыш. Как вы помните, вы с ней немало обязаны друг другу.
Юлия сделала вид, что поправляет косынку, пытаясь хоть как-то загородиться от изумленного взора Зигмунда. Она бы полжизни отдала, чтобы ее лицо прикрывала повязка, но не доставать же ее сейчас из кармана, не напяливать же демонстративно! Ее сочтут за ненормальную – и правильно сделают.
Теперь все пропало, все кончено. Сейчас Зигмунд воскликнет: «Юлия Белыш?! Да это Юлия Аргамакова!» – и тогда ей больше ничего не останется, как тоже выдать его.
– Юлия Белыш?! – воскликнул Зигмунд. – Мне знакома эта фамилия, да и лицо ваше, сударыня, вот только никак не могу… – Он напряженно наморщил лоб и даже пальцами прищелкнул. – Нет, не могу вспомнить! А что вы имели в виду, доктор, говоря, что мы с madame чем-то обязаны друг другу? Неужели я имел счастье… – Он не договорил и со стоном схватился за голову: – Проклятье! Вы были правы, доктор! У меня такое ощущение, будто моя голова – тыква, из которой вынуты все внутренности, вырезаны дырки для глаз и рта, а внутри горит свечка. Надо же – я отлично помню сии забавы детства! Бывало, в нашем имении мы с дворовыми мальчишками закутывались в белые простыни, брали тыквы со свечками и шли в деревню пугать парней и девок, возвращавшихся с посиделок.
Доктор коротко захохотал, хлопнув Зигмунда по плечу:
– Черт меня побери, если и я не делал того же! Но почему вы заговорили об этом?
– Я же вам объясняю, – простонал Зигмунд. – У меня в голове только боль. Сколько ни стараюсь, не могу вспомнить ни эту прекрасную даму, ни нашего с нею знакомства. Ей-богу, нечто подобное было со мною еще в марте, когда я очнулся на поле сражения среди мертвых и никак не мог сообразить, кто я и где.
Юлия вновь схватилась за сердце.
– Знакомство, сказать по правде, шапочное, – любезно сообщил Корольков. – Вы всего-навсего спасли Юлии Никитичне жизнь, когда она тонула в реке, а Юлия Никитична всего-навсего едва не разбила вам голову копытами своего коня! – И он улыбнулся не без тонкости, ожидая, что теперь воцарится общее веселье, однако Зигмунд, переводя беспомощный взор с доктора на Юлию и обратно, пробормотал:
– Полно врать! Когда так, может ли быть, чтобы я сего не помнил?!
* * *
Ей бы, глупенькой, радоваться, а она чувствовала себя обделенной. Ее подавленная, но то и дело прорывающаяся, будто упрямая весенняя трава, любовь к Зигмунду, ее готовность молчать ради него, поступившись собственным покоем и счастьем, – все оказалось напрасным и никому, в первую очередь ему, не нужным. Юлия ощущала себя точь-в-точь как в те роковые минуты, когда осознала, что предавалась страсти не с Адамом, а с Зигмундом, который при этом не сомневался, что любодействует с Аннусей. Мало сказать, что этот человек приносил ей с самой первой минуты встречи одни страдания: он умудрился при этом еще и особенным, утонченным образом оскорбить ее. Да как он смел забыть? Все забыть?!