Эрл подбил меня на то, чтобы шпионить за людьми. Сам он занимался этим примерно пару раз в неделю уже несколько месяцев — в полном одиночестве отправлялся после уроков в центр города и зависал где-нибудь на автобусной остановке, присматриваясь к людям, спешащим домой после работы. Когда облюбованный им объект наблюдения садился в автобус, Эрл залезал вслед за ним; тот выходил из автобуса на своей остановке, Эрл — тоже; тот шел домой — Эрл на некотором расстоянии крался следом.
— А зачем? — спросил я.
— Чтобы выяснить где он живет!
— И только-то? А в чем тут прикол?
— В том и прикол. Я езжу за ними повсюду. Даже за городскую черту. Повсюду, куда мне хочется. Люди ведь живут везде.
— А как тебе удается вернуться домой раньше матери?
— В том-то и фишка — уехать как можно дальше и все равно вернуться домой раньше нее.
Когда речь зашла о деньгах на проезд, Эрл радостно признался, что крадет их у матери из сумочки, и тут же — торжественно, как будто он отпирал главный сейф Форт-Нокса, — открыл шкаф в материнской спальне, где внушительной горкой громоздились дамские сумочки всех размеров и фасонов. А в конце недели, когда он жил у отца в Нью-Йорке, Эрл воровал из карманов развешенных в отцовском шкафу пиджаков, — и когда по воскресеньям в гости к отцу приходили сыграть в покер четверо-пятеро оркестрантов из «Каза Лома», он аккуратно раскладывал их пальто на кровати (вешалки в этом доме не было), тщательно вычищал карманы и прятал украденные деньги в грязный носок на дне собственного чемодана. А затем выходил к гостям и сидел с ними весь вечер, наблюдая за игрой и слушая байки о былых карточных баталиях на студии «Парамаунт», в «Эссекс-Хаусе» или в казино на Глен-Айленде. В 1941 году оркестр только что вернулся из Голливуда, где принимал участие в съемках какого-то фильма, так что между сдачами игроки перекидывались словечком-другим о тамошних звездах, и Эрл потчевал этой скандальной информацией меня, а я пересказывал ее Сэнди, неизменно возражавшему: «Все это фигня!» и предостерегавшему меня против чересчур тесной дружбы с Эрлом Аксманом.
— Этот малец для своего возраста больно много знает!
— Но у него замечательная коллекция марок!
— Ага, и мамаша тоже замечательная. Путается с кем попало. Даже с мужиками младше нее.
— А тебе-то откуда знать?
— Вся Саммит-авеню знает!
— А я вот не знаю!
— Что ж, это не единственное, чего ты не знаешь!
И в этой точке спора я мысленно, но с превеликим удовольствием произносил: «А кое-чего ты и сам не знаешь!», но все же осадок оставался, и я с тревогой думал о том, уж не является ли и впрямь мать моего лучшего друга особой того сорта, каких старшие мальчики обзывают шлюхами.
Воровать у отца с матерью оказалось куда проще, чем я навоображал себе заранее, и столь же просто — шпионить за людьми, хотя в первые несколько раз я очень сильно — и буквально каждую минуту — дергался. Само по себе пребывание в центре города в отсутствие взрослых было для меня в новинку. Мы отправлялись на свою охоту в полчетвертого и добирались до Пенн-стейшн, до Брод, до Маркет, даже порой до суда, где, расположившись на автобусной остановке, высматривали очередную жертву. Только мужчин; женщины, сказал Эрл, нас не интересуют. И никогда мы не шпионили за евреями. Они нас тоже не интересовали. Все наше внимание было привлечено к взрослым мужчинам христианского вероисповедания, в дневные часы работающим в центре Ньюарка, — куда они едут, когда им приходит пора разъезжаться по домам?
Хуже всего мне было, когда мы, сев в автобус, платили за проезд. Деньги на билет были крадеными, мы находились там, где не должны были находиться, и не имели ни малейшего представления о том, куда направляемся, — и к тому времени, когда прибывали в неизвестный нам заранее пункт назначения, у меня от волнения слишком кружилась голова, чтобы понять, куда мы все же приехали, хотя Эрл и нашептывал соответствующее название мне на ухо. Я заблудился, я превратился в заблудившегося мальчика — такое у меня возникало ощущение. Или, вернее, я в это с самим собой играл. Я заблудился — и что мне теперь есть? И где мне теперь ночевать? Не покусают ли меня здешние собаки? Не схватит ли полицейский, не бросит ли за решетку? А может, кто-нибудь из христиан решит меня усыновить? Или меня похитят, как ребенка Линдбергов? А еще я играл в то, что потерялся не в Ньюарке, а где-нибудь на чужбине, и в то, что Гитлер при попустительстве Линдберга вторгся в США и мы с Эрлом удираем от фашистов.
И все время, пока я упивался своими страхами, мы поворачивали за угол, потом за другой, переходили через улицу, крались в тени деревьев, чтобы остаться незамеченными, — и вот наступал кульминационный момент: человек, которого мы преследовали, доходил до какого-то здания, и мы видели, как он отпирает дверь и заходит к себе домой. Оставаясь на приличном расстоянии, мы внимательно осматривали дом, дверь которого меж тем уже вновь была закрыта, и Эрл произносил что-нибудь вроде: «Какой, однако, большой газон», или «Лето кончилось; для чего эти тюлевые занавески на окнах?», или «Видал там в гараже новый „понтиак“?». И потом — поскольку подсматривание в окна было бы чересчур даже для такого еврейского вуайериста, как Эрл Аксман, он уводил меня на автобусную остановку, и мы возвращались на Пенн-стейшн. Как правило, в этот час, когда люди возвращались с работы на окраины, автобус, идущий в центр, оказывался пустым, мы были в нем единственными пассажирами — и я получал возможность фантазировать на тему о том, что никакой это не автобус, а личный лимузин, за рулем сидит мой личный шофер, а мы двое — единственные, кто выжил во вселенской бойне. Эрл был раскормленным белокожим мальчиком десяти лет от роду, немного смахивающим на бочонок, — правда, на бочонок с круглыми детскими щечками, длинными темными ресницами и курчавыми черными волосами, густо смазанными позаимствованным у отца бриллиантином, — и, если автобус и впрямь был пуст, он разваливался, как какой-нибудь паша, на длинном заднем сиденье, тогда как я, маленький и тощий, сидя рядом с ним, испытывал нечто вроде комплекса неполноценности.
На Пенн-стейшн мы пересаживались на свой Четырнадцатый, совершая тем самым четвертую поездку на автобусе за день. За ужином я думал: «Я шел за ним, а никто даже не догадывается. Меня могли похитить, а никто даже не догадывается. А ведь на те же деньги мы могли бы, если бы захотели…» — и едва не выдавал себя своей востроглазой матери, потому что, сидя за столом, ерзал (точь-в-точь, как Эрл — замышляя очередную «гадость»). И каждую ночь засыпал с одной и той же не больно-то характерной для восьмилетних мальчиков мыслью: избежать разоблачения! Когда, сидя на уроке, я слышал из раскрытого окна, как вверх по холму на Ченселлор-авеню идет автобус, единственное, о чем я думал, — как бы мне поскорее сесть на него; автобус стал для меня тем же, чем для какого-нибудь моего ровесника в Южной Дакоте — пони: средством перемещения по ту сторону запретной черты.
Я стал товарищем Эрла по воровству и вранью в конце октября, и наши тайные вылазки, ничуть нам не приедаясь, продолжились и в холодном ноябре, и даже в декабре, когда центр города уже украсили к Рождеству, а на автобус пересело столько народу, что у нас появился широкий выбор буквально на каждой остановке. Прямо на тротуаре шла торговля рождественскими елками — такого мне видеть еще не доводилось, — а продавали их — по баксу за штуку — парни школьного возраста, выглядящие хулиганами-второгодниками, а то и только что выпущенными из колонии малолетними преступниками. Торговля шла за наличные, и первое, что пришло мне в голову, — это противозаконно, но дело происходило в открытую, и всем было наплевать. Полицейских было полно — полицейских с дубинками, в длинных синих плащах, — но вид у них был безмятежный, и они словно бы тоже в этом участвовали. В этом — то есть в предрождественском ажиотаже. После Дня благодарения по два раза в неделю бушевали метели — и по обеим сторонам от проезжей части стояли сугробы высотой с проезжающие мимо автомобили.