Монти был самым самоуверенным из моих дядюшек, должно быть, потому, что был из них и самым богатым. Он сделал состояние на поставках овощей и фруктов для продуктового рынка на Миллер-стрит, неподалеку от железной дороги. Дело было начато дядей Джеком, отцом Элвина, он взял к себе на службу и Монти, к которому оно и отошло, когда Джек умер. Монти, в свою очередь, взял на службу самого младшего из братьев, моего дядю Эрби, а потом пригласил и моего отца, но тот отказался, хотя тогда они с матерью только что поженились и сидели без гроша. Но уж лучше так, чем находиться в подчинении у Монти, от которого он натерпелся еще в детстве. Мой отец ничуть не уступал Монти по части кипучей энергии и преодолевать любые трудности умел ничуть не хуже его, но, в отличие от брата, был начисто лишен авантюристической жилки, что тоже выявилось с самого начала, когда они оба были еще мальчиками. В частности, Монти прославился тем, что зимой завалил весь Ньюарк свежими помидорами, а сделал он это так: закупил партию зеленых томатов на Кубе, дал им дозреть на втором этаже овощной базы на Миллер-стрит, а потом упаковал по четыре штуки и продал втридорога, получив в результате прозвище Синьор Помидорщик.
В итоге мы жили в съемной, пусть и пятикомнатной, квартире на втором этаже «двух-с-половиной-квартирного» дома, а мои дяди, занятые оптовой торговлей, обосновались в еврейской части шикарного пригорода Мэплвуд, где каждому из них принадлежало по большому белому дому в колониальном стиле с зеленой лужайкой у входа и сверкающим «кадиллаком» в гараже. Хорошо это или плохо, но ярко выраженный эгоизм какого-нибудь Эйба Штейнгейма, или дяди Монти, или рабби Бенгельсдорфа — подозрительно энергичных евреев, выбившихся из грязи в князи на максимальный для каждого из них уровень и благоприобретенным статусом «больших начальников» упивающихся, — у моего отца отсутствовал или, самое меньшее, не давал о себе знать (равно как и стремление к превосходству); и хотя в плане личной гордости, постоянной работоспособности, да и боеготовности тоже, он им ничуть не уступал (да и источник честолюбия у них был одним и тем же: происхождение из еврейской бедноты и неизбежные насмешки в отрочестве и в юности), ему хватало самоуважения и без того, чтобы унижать ближних, хватало скромной карьеры, не разрушающей ничьей другой. Мой отец был рожден действовать и защищать, но ни в коем случае не нападать, — и вид поверженного врага не вызывал у него, в отличие от Монти (не говоря уж об остальных делягах), восторга. В жизни были начальники и подчиненные, и боссы становились боссами по праву, может быть, даже по праву рождения, так дело обстояло в бизнесе, а уж каков этот бизнес — строительство, религия, торговля или аферы — не имело значения. Только так, выбившись в начальники, казалось делягам, они могут избежать обструкции, унижений, да и просто-напросто дискриминации со стороны протестантской бизнес-элиты, на службе — а значит, и в подчинении — у которой по-прежнему пребывали девяносто девять процентов евреев.
— Коли Джек был бы жив, — сказал дядя Монти, — парня просто-напросто заперли бы дома. И ты, Герм, хорош. Нельзя было отпускать его. Улепетывает в Канаду, чтобы стать героем, — и на всю жизнь становится никому не нужным калекой.
Разговор проходил в воскресенье, за неделю до запланированного на субботу приезда Элвина, и дядя Монти в хорошем костюме, вместо всегдашней грязной куртки, заляпанных и заношенных штанов и старой суконной кепчонки, в которых он щеголял на рынке, стоял у нас на кухне возле раковины, а изо рта у него торчала сигарета. Моей матери дома не было. Как всегда, она что-то выдумала, только бы не присутствовать при визитах Монти. Но я был маленьким мальчиком и на свой лад любил собственного дядю, которого она, когда его грубость ее особенно доставала, называла гориллой.
— Элвин терпеть не может нашего президента, — ответил мой отец. — Поэтому-то он и уехал в Канаду. А ведь не так давно ты и сам его терпеть не мог. Но сейчас полюбил этого паршивого антисемита. Великая депрессия закончилась благодаря мистеру Линдбергу, а вовсе не Рузвельту, — так рассуждаете вы все, еврейские богачи. Акции растут в цене, доходы тоже, бизнес процветает — а всё почему? Потому что у нас мир по Линдбергу вместо войны по Рузвельту. А все остальное не имеет никакого значения. Для вас вообще ничто, кроме денег, не имеет значения!
— Ты сам, Герман, рассуждаешь, как Элвин. Ты рассуждаешь, как ребенок. А что, по-твоему, имеет значение кроме денег? Твои сыновья, все правильно, их ведь у тебя двое. Ты же не хочешь, чтобы Сэнди тоже когда-нибудь вернулся домой одноногим? У нас нет войны, и нам она не грозит. И от Линдберга мне никакого вреда, по крайней мере, я никакого вреда от него не чую.
Я ожидал, что мой отец тут же возразит: Погоди, скоро почувствуешь! — но, возможно, потому, что я присутствовал при разговоре и был и без того достаточно напуган, он сдержался.
Как только Монти убрался восвояси, отец сказал мне:
— Твой дядя — интересно, чем он думает? Вернуться домой одноногим — тебе это даже не вообразить.
— А если Рузвельт опять станет президентом? Тогда начнется война.
— Может, начнется, а может, и нет, — возразил отец. — Никогда нельзя знать заранее.
— Но если бы война началась и Сэнди оказался бы достаточно взрослым, его призвали бы и отправили на фронт. А если бы он был на фронте, с ним бы вполне могло случиться то же самое, что и с Элвином.
— Сынок, с кем угодно всегда может случиться что угодно, вот только как правило не случается.
«А бывает, что и случается», — подумал я, но не осмелился произнести этого вслух, потому что отец и так был уже раздражен моими расспросами, и чувствовалось, что у него вот-вот кончатся ответы. А поскольку слова дяди Монти о Линдберге в точности совпадали с высказываниями рабби Бенгельсдорфа и с тем, что тайком нашептывал мне Сэнди, я начал сомневаться в том, знает ли мой отец, что говорит.
Линдберг правил страной уже около года, когда Элвин поездом дальнего следования вернулся в Ньюарк из Монреаля в сопровождении медсестры из канадского Красного Креста — и без ноги, вернее, без полноги. Мы поехали на вокзал встретить его, точно так же, как прошлым летом ездили встречать Сэнди, только на этот раз мой старший брат был с нами. За пару недель до этого, в целях достижения внутрисемейной гармонии, мне было разрешено съездить с ним и с тетей Эвелин в какую-то синагогу в сорока милях к югу от Ньюарка, в Нью-Брансуике, где Сэнди держал речь перед прихожанами, убеждая их отдать детей на лето в программу «С простым народом»; при этом он расписывал чудесное житье-бытье в Кентукки и демонстрировал собственные рисунки. Родители недвусмысленно дали мне понять, что я не должен ничего говорить Элвину о работе Сэнди в программе, они, мол, сообщат ему об этом сами — только не сразу; сначала ему нужно освоиться в домашних условиях и осознать, насколько изменилась Америка со времени его отъезда в Канаду. Дело было не в том, чтобы скрыть что-то от Элвина или солгать ему, а исключительно в том, чтобы уберечь его от ненужных потрясений.
Этим утром монреальский поезд опаздывал, и чтобы скоротать времечко (а также потому, что он теперь буквально каждую минуту думал о политике), отец купил «Дейли ньюс». Сев на вокзальную скамью, он для начала бегло просмотрел газету — нью-йоркский таблоид правого толка, который он вообще-то презрительно именовал хламом, — пока все остальные члены семьи в нетерпении и тревоге — ведь начинался совершенно новый этап в нашей и без того резко изменившейся жизни — расхаживали по перрону. Когда по радио объявили, что монреальский поезд опаздывает еще сильнее, чем предполагалось заранее, моя мать, схватив нас с Сэнди за руки, направилась к отцовской скамейке, чтобы, так сказать, справиться с новой бедой общими силами. Меж тем отец уже нахлебался правой писанины досыта и выкинул «Дейли ньюс» в урну. Поскольку в нашей семье деньги считали на гривенники и четвертаки, столь скоропалительное прощание с купленной в киоске газетой удивило меня еще больше, чем сам факт приобретения.