— Глазам своим поверить не мог, — сказал мой отец. — И эта ее улыбища во весь рот. А будущий муженек? Он ликовал так, словно прием устроили в честь него. Вы бы только посмотрели, как он раскланивается с важными шишками, — как равный с равными!
— Но для чего же ты пошел в кино, — спросила у него моя мать, — зная, что это зрелище так тебя расстроит?
— Я пошел, потому что каждый день задаю себе один и тот же вопрос: как такое может происходить в Америке? Как могут такие люди править нашей страной? Если бы я не видел этого собственными глазами, то решил бы, что у меня галлюцинация.
Хотя мы в этот момент едва только приступили к ужину, Сэнди отложил в сторону нож и вилку, пробормотал: «Но в Америке ничего не происходит, ровным счетом ничего» — и выбежал из-за стола, причем произошло это уже не в первый раз с тех пор, как наша мать отхлестала его по щекам. Теперь за общим столом, стоило разговору хоть в какой-то мере коснуться политики, Сэнди поднимался с места и без объяснений и извинений уходил в нашу комнату, не забывая всякий раз оглушительно хлопнуть дверью. В двух первых случаях мать отправлялась за ним в детскую и уговаривала его вернуться к столу, но он отмалчивался, он сидел за письменным столом и точил карандаши или чиркал ими в блокноте, так что оба раза она возвращалась на кухню ни с чем. Мой брат не желал разговаривать даже со мною, когда я, просто от скуки, спрашивал у него, долго ли еще он собирается вести себя подобным образом. Я уж начал было подумывать, не собирается ли он сбежать из дому, причем не к тете Эвелин, а на ферму в Кентукки к своим Маухинни. Уедет — и поменяет фамилию, и звать его будут Сэнди Маухинни, — и мы больше никогда его не увидим. Вот как Элвина — мы же его тоже больше никогда не увидим. И никому даже не потребуется похищать его — он уедет сам, он прибьется к христианам, чтобы никогда больше не иметь дела с евреями. Никому не потребуется похищать его — потому что это уже сделал Линдберг — похитил у нас его, да и все остальное!
Поведение Сэнди настолько раздражало меня, что по вечерам я уходил из комнаты делать уроки за кухонный стол. Именно благодаря этому я и услышал однажды не предназначенные для моих ушей слова отца: он сидел с матерью в гостиной и читал вечернюю газету, тогда как мой старший брат, сторонясь всех, оставался в глубине квартиры. Отец сказал моей матери, что разлад в нашей семье в точности соответствует тому, к чему и стремится Линдберг со своими антисемитами, затевая программу «С простым народом», а именно — поссорить еврейских детей с их родителями. Но осознание этого лишь укрепляет его решимость не уезжать в панике подобно Шепси Тиршвеллу.
— О чем это ты? — спросила моя мать. — Разве Тиршвеллы уезжают?
— Да, в Канаду. Уже в июне.
— А почему? То есть, я хочу сказать, почему в июне? Что такое произойдет в июне? Когда ты об этом узнал? И почему ничего не говорил до сих пор?
— Потому что я знал, что это тебя расстроит.
— Конечно, расстроит. Уже расстроило. Но почему, — ее вопросы звучали все настойчивее, — но почему, Герман, именно в июне?
— Потому что, на взгляд Шепси, это самое подходящее время. Но давай не будем углубляться в эту тему. Малыш на кухне, а он и без того достаточно перепуган. Если Шепси считает, что ему пора, — ему и его семье, — что ж, это его выбор — и, как говорится, в добрый час! Шепси сидит у себя в будке и сутками напролет смотрит кинохронику. Она подменяет ему реальную жизнь, а хронику он смотрит просто чудовищную, вот ему и кажется, что жизнь такова же, — а в результате он приходит к известному тебе решению.
— Этот человек пришел к такому решению, — возразила моя мать, — потому что он хорошо информирован.
— Я тоже хорошо информирован, — резко ответил отец. — Я информирован ничуть не хуже, чем он, — просто я пришел к противоположному выводу. Неужели ты не понимаешь, что эти антисемитские ублюдки выталкивают нас в эмиграцию? Им хочется довести евреев до ручки, чтобы они уехали сами, и тогда вся наша прекрасная страна достанется гоям — и только гоям. Что ж, я бы предложил кое-что другое. А почему бы им не убраться отсюда самим? Всей этой своре — почему бы ей не перебраться к своему возлюбленному фюреру в нацистскую Германию? Вот тогда наша страна и впрямь станет прекрасной! Послушай, пусть Шепси поступает, как хочет, только мы все равно никуда не уедем. В конце концов, в нашей стране есть Верховный суд. Слава Рузвельту, либеральный Верховный суд — и он проследит за тем, чтобы никто не ущемлял наших прав. Там сидит судья Дуглас. Там сидит судья Фрэнкфуртер. Там сидят судьи Мэрфи и Блэк. И сидят они там, чтобы никто не посягал на закон. В нашей стране по-прежнему хватает хороших людей. Есть Рузвельт, есть Икес, есть нью-йоркский мэр Лагуардиа. В ноябре состоятся выборы в Конгресс. Избирательные урны никуда не денутся — и люди сами, без чьей-либо подсказки, решат, за кого им голосовать.
— Ну, и за кого же они проголосуют? — Задав этот вопрос, моя мать тут же ответила на него сама. — Они проголосуют за правых республиканцев, они проголосуют за клику Линдберга.
— Потише. Говори, пожалуйста, потише. Договорились? В ноябре состоятся выборы, мы узнаем их результаты — и у нас останется время прийти к тому или иному решению.
— А если времени не останется?
— Останется. Прошу тебя, Бесс. Не имеет смысла спорить на эту тему каждый вечер.
И это оказалось последним, что я услышал, — хотя, не исключено, мать не возразила моему отцу только потому, что я сидел прямо за стеною.
На следующий день, сразу после уроков, я отправился по Ченселлор-авеню, обошел Клинтон-плейс и среднюю школу и, выйдя на остановку, на которой, как я считал, я не встречу никого знакомого, начал дожидаться автобуса, идущего в центр, до Зала кинохроники. Тамошнее расписание я проверил по газете накануне ночью. Сеанс длиной в час начиналось без пяти четыре, значит, я успевал на пятичасовой автобус № 14 на Брод-стрит и преспокойно возвращался из кино к ужину, а то и раньше, в зависимости от того, в начале или в конце выпуска покажут сюжет с торжественным обедом в честь Риббентропа. Так или иначе, мне нужно было посмотреть на тетю Эвелин в Белом доме — и не только потому, что, подобно отцу с матерью, я был разозлен ее поступком, но и потому, что ее визит в Белый дом казался мне самым значительным событием изо всего, что произошло или могло произойти с кем-нибудь из членов нашей семьи, — кроме, конечно, несчастья, случившегося с Элвином.
«НАЦИСТСКИЙ БОНЗА В БЕЛОМ ДОМЕ» — так рекламировали фильм афиши, вывешенные по обе стороны от пирамидальной лестницы в кинотеатр. Я впервые был в центре города без родителей или Эрла Аксмана и, подойдя к кассе за билетом, заранее чувствовал себя преступником.
— Без родителей? Так дело не пойдет, — сказала мне кассирша.
— Я сирота, — солгал я. — Я живу в приюте на Лайонс-авеню. Сестра-настоятельница велела мне сделать доклад о президенте Линдберге.
— А где ее записка?
Записку я заготовил заранее, еще в автобусе, вырвав листок из тетради, и сейчас подал ее в щель под застекленным окошком. Я написал ее по образцу материнских записок в школу, только подписался не «миссис Рот», а «сестра-настоятельница Мария-Катерина, приют Св. Петра». Кассирша бросила на нее взгляд и, даже не прочитав, протянула руку за деньгами. Я подал ей одну из подаренных мне Элвином десяток — слишком крупную купюру для того, чтобы оказаться в руках у такого малыша, не говоря уж о том, что этот малыш — приютская сирота, — но ей не было до этого дела. Без дальнейших возражений кассирша отсчитала мне девять пятьдесят сдачи и выдала билет. А вот записку почему-то оставила у себя.