— Верните мне, пожалуйста, — попросил я.
— Давай, сынок, проходи! Люди ждут. — И действительно: сеанс вот-вот должен был начаться, и за спиной у меня уже выстроилась небольшая очередь.
Я вошел в зал, когда свет уже погасили, послышалась маршевая музыка, и пошли первые кадры хроники. Поскольку чуть ли не каждый мужчина в Ньюарке счел своим долгом поглядеть на столь экзотического президентского гостя (женщины в Кинохронику практически не ходили), а дело происходило в пятницу вечером, зал был полон, и единственное свободное место мне удалось найти в задних рядах балкона; все, кто вошел в зал позже меня, вынуждены были встать за стульями заднего ряда, то есть прямо у меня за спиной. Я сильно разволновался — не только потому, что совершал поступок, какого менее всего можно было от меня ожидать, но и Из-за густого табачного дыма — сигаретного и дешевого сигарного, — обволакивающего меня со всех сторон, — я чувствовал себя как на маскараде: я прокрался в мир взрослых, притворившись одним из них.
«Англичане высаживаются на Мадагаскар, беря под свой контроль французскую военно-морскую базу».
«Пьер Лаваль, глава вишистского правительства Франции, характеризует эту высадку как агрессию».
«Английская авиация бомбит Штутгарт третью ночь подряд».
«Вермахт возобновляет наступление на Керченском полуострове».
«Японцы захватывают порт Мандалай в Бирме».
«Японские войска успешно продвигаются в джунглях Новой Гвинеи».
«Японские войска с территории Бирмы вторгаются в китайскую провинцию Хуннан».
«Китайские партизаны устраивают налет на Кантон, убив при этом пятьсот японцев».
Невероятное количество касок, мундиров, оружия, зданий, портовых сооружений, береговых линий, всевозможная флора и фауна, лица представителей всех рас и народов, — и повсюду один и тот же ад, необоримое зло, ужасов которого изо всех великих держав удалось избежать только Соединенным Штатам. Кадр за кадром сплошной чередой несчастий — палят гаубицы, пехотинцы пригнувшись бегут по полю, десантники с винтовками наперевес высаживаются на сушу, самолеты сбрасывают бомбы, самолеты разлетаются на куски, массовые захоронения, молитвенно коленопреклоненные священники, самодельные кресты, гибнущие корабли, тонущие моряки, море, объятое пламенем, взорванные мосты, стреляющие танки, госпиталя, попадающие в прицел, огненные столпы, дорастающие до небес на месте разбомбленных нефтехранилищ, заключенные, бредущие по колено в грязи, санитарные носилки с обрубками человеческих тел, вооруженное чем ни попадя ополчение, мертвые младенцы, обезглавленные тела, прямо из шеи у которых хлещет кровь…
А после всего этого — Белый дом. Вечерние вешние сумерки. Тени, отбрасываемые людьми на россыпь тамошних лужаек. Цветущие деревья. Цветущие кусты. Лимузины, за рулем в которых сидят шоферы в ливреях, всеобщее оживление и веселье. Из мраморного холла через открытые врата льется музыка: струнный ансамбль исполняет главный хит года — песню «Интермеццо», представляющую собой облегченную аранжировку одной из арий вагнеровской оперы «Тристан и Изольда». Приветливо-сдержанные улыбки. Негромкий смех. Стройный красивый всенародно любимый президент. Об руку с ним — талантливая поэтесса, дерзкая летчица и заслуженная общественница, мать их общего безжалостно замученного ребенка. Седовласый и говорливый почетный гость. Элегантная супруга нациста в длинном шелковом платье. Обмен приветствиями и шуточками — и вот паладин из Старого Света, с напускным аристократизмом держащийся и выглядящий в смокинге на миллион баксов, учтиво целует руку Первой леди.
Не красуйся Железный крест, которым своего министра иностранных дел наградил фюрер, прямо под уголком белого платка, высовывающимся из кармашка, Риббентроп вполне мог бы сойти за цивилизованного человека.
И вот они! Тетя Эвелин и рабби Бенгельсдорф — минуют стоящих в почетном карауле моряков и исчезают!
На экране они находились не более трех секунд — и все же все остальные новости внутренней жизни страны и вся спортивная хроника пролетели мимо меня, не задевая внимания, — и я втайне надеялся на то, что фильм пойдет в обратную сторону и моя тетя вновь материализуется на экране, усыпанная брильянтами, перешедшими к ней от покойной жены раввина. Изо всего невероятного и нереального, вероятность и реальность чего однозначно доказывалась самим фактом киносъемки, позорный триумф тети Эвелин показался мне самым призрачным и кошмарным.
Когда сеанс окончился и в зале зажегся свет, я увидел в проходе между рядами человека в форме с фонариком в руке. Этим фонариком он и повел в мою сторону.
— Эй ты! Поди сюда.
Он провел меня сквозь уже устремившуюся на выход толпу, отпер ключом боковую дверь, и мы с ним поднялись по узкой лестнице, которую я запомнил с того раза, как отец брал нас с Сэнди в кино посмотреть на риббентроповский митинг на Мэдисон-сквер-гарден.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— Хороший заход, мальчик. А теперь давай-ка поближе к истине.
— Мне надо идти, — объяснил я ему. — Иначе я опоздаю на автобус.
— Ты еще много куда нынче опоздаешь.
Он резко постучал по якобы звуконепроницаемой стене будки механика, и мистер Тиршвелл пригласил нас зайти.
В руках у него была записка от «сестры-настоятельницы».
— Придется мне показать это твоим родителям.
— Это всего лишь шутка!
— Твой отец заедет сюда за тобой. Я позвонил ему на службу и сказал, что ты здесь.
— Благодарю вас, — ответил я именно так, как меня учили родители.
— Садись пока.
— Но это была шутка, — повторил я.
Мистер Тиршвелл уже готовился запустить следующий сеанс. Оглядевшись по сторонам, я обнаружил, что со стен исчезли многие из снимков посетивших Зал кинохроники знаменитостей, и понял, что Тиршвелл забрал их себе на память перед отъездом в Виннипег. И понял я также, что тяжесть этого решения со всеми вытекающими из него последствиями, возможно, объясняет ту строгость, с которой он сейчас отнесся ко мне. И все же он показался мне одним из тех взрослых, которые распространяют свое чувство ответственности и на дела, их совершенно не касающиеся. Ни по его внешности, ни по речам нельзя было догадаться о том, что он вырос в тех же ньюаркских трущобах, что и мой отец. Ниже отца ростом, но обладая куда более изысканными манерами и горделивой осанкой, Тиршвелл, наравне с ним, сумел выбраться из иммигрантской нищеты, в которой прозябали их родители, исключительно благодаря сознательно принятой за основу жизненного поведения предприимчивости. Благодаря рвению, ибо, кроме рвения, у этих людей больше ничего не было. То, что неевреи считали наглостью и нахрапом, было на самом деле рвением — и только рвением.
— Если вы меня отпустите, я еще успею на автобус и вернусь домой к ужину, — сказал я.
— Сиди и не дергайся.
— Но что я такого сделал? Мне захотелось посмотреть на мою тетю. Это нечестно! — Я был готов расплакаться. — Я хотел посмотреть на мою тетю в Белом доме — вот и все.