— А что он говорил? — спросил я.
— Ну, мы с ним поговорили о президенте, о департаменте по делам нацменьшинств, о жизни, — одним словом, обо всем. Он, знаешь ли, играет на скрипке. Он чем-то похож на Лайонела — светский человек, имеющий хорошо обоснованное собственное мнение буквально обо всем. А вот, погляди-ка, мой славный, — погляди-ка, что на мне было! Видишь эту брошь? Она золотая. Видишь? А скарабеев видишь? Золото, эмаль, бирюзовые скарабеи.
— А что такое скарабей?
— Это жук. Драгоценный камень обрабатывают так, чтобы он стал похож на жука. И сделали это прямо здесь, в Ньюарке, в семье первой миссис Бенгельсдорф. Это знаменитые на весь мир ювелиры. Их изделия поставляют королевским дворам в Старом Свете и богатейшим людям Америки. А погляди на мое обручальное кольцо! — Она поднесла маленькую надушенную ручку так близко к моему лицу, что я почувствовал себя собачкой, и мне захотелось ее лизнуть. — Видишь камень? Это ведь, мое дорогое дитя, изумруд!
— Настоящий?
Она поцеловала меня.
— А то! А вот здесь, на снимке, взгляни на мой браслет. Золотой, с сапфирами и жемчугом. И тоже настоящими! — Она вновь поцеловала меня. — Министр иностранных дел сказал, что в жизни не видел такого красивого браслета. А что, по-твоему, у меня тут на шее?
— Ожерелье?
— Фестоновое ожерелье.
— А что такое фестон?
— Гирлянда цветов. Ты ведь знаешь слово «фестиваль»? Оно означает «праздник», «торжество». Слова «фестон» и «фестиваль» однокоренные. Фестоновые ожерелья носят только в самых торжественных случаях. А вот эти две брошки, погляди-ка! Это, мой мальчик, сапфиры. Сапфиры из Монтаны в золоте. А кто носит такие драгоценности? Кто, ответь мне, кто? Да это же тетя Эвелин! Это Эвелин Финкель с Дьюи-стрит! В Белом доме! Разве можно в такое поверить?
— Трудно, — сказал я.
— Ах ты, мой хороший. — Она привлекла меня к себе и осыпала поцелуями мое лицо. — По-моему, тоже — трудно. Я так рада, что ты пришел навестить меня. Я так по тебе соскучилась…
И она ласково огладила меня — но так, словно проверяла, не украл ли я что-нибудь и не спрятал ли себе в карман. Прошли годы, прежде чем я понял, что ее умелые ручки, не исключено, немало способствовали ее мгновенному взлету в статусе боевой соратницы Лайонела Бенгельсдорфа. Блестящий ум, непревзойденный эрудит, каким был рабби, отличался и беспримерным эгоизмом, однако тетя Эвелин сумела подобрать к нему нужный ключик.
Дальнейшее развитие событий, воистину райское, разумеется, не могло быть тогда осознано мною хотя бы в минимальной мере. Куда бы я ни направлял руки — везде было ее тело, мягкое и гладкое. Куда бы ни приникал лицом — утыкался в аромат ее духов. Куда бы ни глядел — повсюду видел ее легкое весеннее платье, просвечивающее и почти прозрачное. И ее глаза — никогда раньше ничьи глаза не оказывались в такой близости от моих. Я еще не достиг возраста, в котором начинаешь испытывать физическое влечение, и меня, разумеется, парализовало слово «тетя», и все же мой маленький пенис во всей своей тогдашней нелепости несколько приободрился и отвердел, и, прижимаясь к миниатюрной, но пышнотелой и темпераментной тридцатиоднолетней сестре моей матери, с ее формами, похожими где на яблоки, где на холмы, я нежданно-негаданно испытал удовольствие, правда, болезненное и какое-то нереальное, — словно, вынув из почтового ящика на Саммит-авеню самое обыкновенное письмо, ни с того ни с сего обнаружил, что на него наклеена слывущая бесценной из-за какой-нибудь опечатки марка.
— Тетя Эвелин?
— Да, мой хороший?
— А ты знаешь, что мы переезжаем в Кентукки?
— Мм…
— Я не хочу туда, тетя Эвелин. Я хочу остаться в нашей школе.
Она резко отпрянула от меня — и от чуть ли не любовной нежности не осталось и следа.
— Филип, кто тебя прислал?
— Прислал? Никто.
— Кто велел тебе повидаться со мной? Отвечай честно!
— Честно, никто.
Она вернулась за письменный стол, села в кресло и поглядела на меня так, что я чуть было не сорвался с места и не ринулся прочь. Но я должен был добиться своего, я слишком хотел этого, а значит, мне нужно было остаться.
— Кентукки бояться нечего, — сказала она.
— А я и не боюсь. Я просто не хочу туда ехать.
Само ее молчание было столь многозначительно и всеобъемлюще, что, если бы я и впрямь ей лгал, то сейчас непременно признался бы. И жила, и чувствовала она, бедняжка, на всю катушку.
— А разве не могут поехать вместо нас Селдон с матерью? — спросил я.
— Кто такой Селдон?
— Мальчик с первого этажа, у которого умер отец. Его мать сейчас тоже работает в «Метрополитен». Как это получилось, что нам нужно уезжать, а им нет?
— И это не твой отец подучил тебя прийти сюда?
— Нет. Нет! Никто даже не знает, что я здесь.
Но я видел, что она мне не верит, ее отвращение к моему отцу было слишком сильным, чтобы спасовать даже перед очевидными фактами.
— А Селдону хочется поехать с тобой в Кентукки?
— Не знаю. Я его не спрашивал. Я подумал, что могу спросить у тебя, а нельзя ли им поехать вместо нас?
— Мой дорогой мальчик, видишь карту Нью-Джерси? Видишь воткнутые в нее здесь и там булавки? Каждая булавка означает семью, которой предстоит переезд. А теперь посмотри на карту всей страны. Видишь, сколько в ней булавок? И каждая из них аккурат в том месте, куда должна переехать из Нью-Джерси та или иная семья. А для того, чтобы организовать каждый переезд, необходимо наладить взаимодействие многих людей — и здесь, в офисе, и в вашингтонской штаб-квартире, и в любом из штатов, куда переселяются эти семьи. Самые крупные и влиятельные корпорации в Нью-Джерси сотрудничают с программой «Гомстед-42», а это означает еще один уровень планирования, да не один, а сразу несколько новых уровней, — куда больше, чем ты можешь себе представить. И, разумеется, ни одно решение не принимается единолично. Но даже если бы это не было так и я оказалась бы персоной, способной принять по этому вопросу единоличное решение, позволив тебе остаться со здешними друзьями и в здешней школе, я бы все равно думала, что тебе чрезвычайно повезло, поскольку у тебя появилась возможность не превратиться в еще одного маменькиного сынка из еврейской семьи, настолько запуганного, что ему страшно хотя бы на минуту выйти из гетто. Посмотри, как твои родители обошлись с Сэнди! Ты ведь видел его в Нью-Брансуике тем вечером. Слышал, как он рассказывает собравшимся о своих приключениях на табачной плантации. Помнишь этот вечер? — Она посмотрела мне прямо в глаза. — Ты ведь гордился тогда братом, верно?
— Верно.
— И разве его рассказы свидетельствуют о том, что в Кентукки такая уж страшная жизнь? Разве сам Сэнди там чего-нибудь боялся?
— Нет, не боялся.