Другая жизнь | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Теперь, пожалуй, несколько слов об уничижении, которое паче гордости. Раньше я этого не понимал. Писатель четко и ясно пишет о его различных формах, он подробнейшим образом описывает пещерную жизнь евреев, переехавших в город из местечек, — с такими типажами довелось быть знакомым и мне. Они приносили плоды, возлагая дары на алтарь их мстительного Бога, они впитывали в себя частички его всемогущества — через свою убежденность в превосходстве евреев над всеми нациями, но при этом не понимали, в чем состоит обмен. По свидетельству самого Карновски, из него получился бы неплохой антрополог; быть может, он и был антропологом в душе. Он допускает, чтобы весь накопленный опыт этого маленького племени, представителями которого являются страдающие, одинокие и примитивные дикари с добрыми сердцами, которых он исследует на страницах своей книги, проявлялся при описании ритуалов, артефактов и бесед; в то же самое время он успешно излагает основы своей собственной „цивилизации“, рассматривая ее с точки зрения репортера, не жалеющего своих читателей, и тем самым превращает свой текст в бег по пересеченной местности.

Почему, читая „Карновски“, так много людей хочет знать, является ли это произведение художественной литературой? У меня есть множество соображений на этот счет. И разрешите изложить вам все, что я думаю по этому поводу.

Прежде всего, как я уже говорил, этот роман можно назвать художественным произведением потому, что писатель умело маскирует свое авторство, но стиль романа точно передает его эмоциональные терзания. Во-вторых, он храбро прорубает себе путь на новую территорию, где царит неповиновение и нарушение законов, так как открыто пишет о сексуальности в семейной жизни, и беззаконие эротических связей, для которых мы все рождены, не возвышается автором до небесных сфер — секс подан без прикрас, и в романе его можно сравнить с шокирующим воздействием чистосердечного признания. И не только это: при чтении произведения понимаешь, что автор, исповедуясь, сам получает огромное удовольствие от этих откровений.

Хочу отметить, что при чтении „Воспитания чувств“ у тебя не создается впечатления, что Флобер забавлялся в процессе создания этой вещи; не забавлялся и Кафка, создавая „Письмо отцу“, и уж конечно, Гете не считал забавой „Страдания юного Вертера“. Безусловно, Генри Миллер получал удовольствие от своего творчества, но ему пришлось пересечь три тысячи миль по Атлантическому океану, прежде чем он позволил себе сказать слово „ебля“. До появления романа „Карновски“ почти все, кто когда-либо занимался „еблей“ и испытал на себе то смятение чувств, которое она вызывает, совершал это действо экзогамно, как говорят фрейдисты, на безопасном расстоянии (в метафорическом и географическом смысле) от домашнего очага. Но только не Натан: он был не настолько благороден, чтобы отложить в сторону семейные истории, — он эксплуатировал материал, предоставленный ему дома, и развлекался, описывая то, что видел. Люди только удивляются, что толкало его на это: мужество или чистое безумие? Короче говоря, читатели думают, что книга написана про него самого и что он, должно быть, совсем спятил, потому что если бы они сделали это, у них у всех давно бы поехала крыша.

Знаете, почему люди завидуют романисту? Зависть у них вызывает вовсе не то, что складывается в уме сочинителя романов, а то, что в его произведениях присутствуют совершающие поступки личности, которым благоволит автор; они завидуют безответственности, которую источают все поры его кожи, что проявляется не в авторском „я“, а в „ускользающем я“, даже если оно включает в себя (особенно если оно включает в себя) нагромождение воображаемых бед, навлекаемых писателем на себя. Зависть вызывает и его дар театрального преображения, — это как раз те моменты, где читатели могут позволить себе расслабиться и допустить неоднозначное толкование связей в своей собственной реальной жизни, примерив на себя талант автора. Эксгибиционизм художника в высшем смысле этого слова связан с его воображением; художественная литература для него не более чем игра с гипотезами и рассмотрение серьезных предположений, подстегивающая воображение форма исследования, то есть все то, что никогда не являлось эксгибиционизмом. Если так можно выразиться, это эксгибиционизм внутри стенного шкафа, эксгибиционизм скрытный и тайный. Разве не является истинным тот факт, в противоположность общественному мнению, что разрыв между жизнью писателя и его произведением и есть самый интригующий аспект его творчества?

Как я уже говорил, это всего лишь несколько моментов — подсказок к ответу на вопрос, поскольку вопрос этот мучит и преследует Натана на каждом шагу. Он никогда не мог понять, почему люди отчаянно стараются доказать ему, что он не умеет писать художественные тексты. К его смущению, фурор, произведенный романом, порождает не только вопрос „Литература ли это?“, но и другой вопрос, который ставят перед собой те, кто хочет уйти от матерей, отцов или обоих родителей сразу, или вопрос, мучающий многих отцов и матерей, который они обращают к своим сексуальным партнерам. Вопрос звучит так: „Это моя литература?“ Чем меньше склонны читатели к центропупизму, тем меньше ужасов содержит для них роман, тем меньше подогревает он воображение читателя; вот об этом я и подумал вчера и пришел к следующему выводу: роман Натана — это классика безответственного преувеличения, издевательская комедия, странным образом проецируемая на все человечество; это произведение представляет собой выворачивание наизнанку авторской души, оживляемое бесстыдной наглостью описаний, где автор в гипертрофированном виде подает свои недостатки и предоставляет себе свободу, отчаянно веселясь при совершении дурных поступков, — здесь уже можно делать соответствующие выводы, которые говорят о внутренней распущенности автора.

Я говорил о романе „Карновски“, а не о самом Натане, и это все, что я намеревался сделать. Если бы у нас было побольше времени и мы могли бы провести здесь целый день вместе, я бы поговорил обо всех его книгах по очереди, долго и подробно разбирая каждую из них, потому что именно такую речь Натан хотел бы услышать на своих похоронах, — иначе говоря, такое выступление разочаровало бы его меньше всего. Ему моя речь показалась бы лучшей охранной грамотой от преходящих скорбных песнопений на похоронах. Книга, говори только о книге, — явственно слышатся его слова, сказанные мне когда-то на берегу, — потому что именно это может отличить нас обоих от тупоумных ослов. Несмотря на обнажение своей души в романах, писатель постоянно защищал свое право на уединение — не потому, что он исключительно любил одиночество, а потому, что кипучая, эмоциональная анархия и оголение в моральном плане были возможны для него только в условиях изоляции. Только оставшись наедине с самим собою, он жил полной жизнью без границ. Натан как художник, как парадоксальный автор самых безудержных фарсов, пытался, как ни странно, вести добропорядочный образ жизни, за что и получил награду, цена которой оказалась слишком высока. Я говорю об авторе, а не о Карновски, который до некоторой степени является грубой, звероподобной тенью писателя, развенчанным, искаженным обликом его самого, и, полагаю, Натан первым согласился бы со мной в этом утверждении: герой книги стал самым подходящим объектом для увеселения его друзей, особенно в эти горестные минуты».