— Кто вы ему? — спросил врач. Он шагнул вперед — хотел преградить им путь: казалось, они того и гляди нырнут в «скорую» вслед за носилками, рухнут на пациента.
— Жена… — возопила Шейла.
Врач указал на крыльцо.
— Послушайте…
— Я его жена, — кричала Голди. — Я.
Врач посмотрел на нее.
— Влезайте.
Голди, пока врач и Шейла подсаживали ее в «скорую», тяжело сопела, когда же она увидела Эпштейна — мертвенно бледное лицо, глаза закрыты, кожа серее прикрывавшего его серого одеяла, — у нее захватило дух. Врач, отодвинув Шейлу, забрался в машину, «скорая» тронулась, завыла сирена. Шейла метнулась вслед за «скорой», забарабанила кулаком по дверце, но тут же повернула назад и, раздвигая толпу, поднялась к миссис Кауфман.
Голди обратилась к врачу:
— Он умер?
— Нет, у него сердечный приступ.
Голди ударила себя кулаком по лицу.
— Он выздоровеет, — сказал врач.
— Почему вдруг сердечный приступ? У него никогда не было сердечного приступа.
— Ему шестьдесят, шестьдесят пять, такое случается, — врач говорил отрывисто: держал Эпштейна за руку.
— Ему всего пятьдесят девять.
— Всего-навсего, — сказал врач.
«Скорая» проскочила на красный свет, резко свернула направо, Голди шмякнулась на пол. И, так и не поднявшись с пола, сказала:
— И почему вдруг у здорового человека…
— Не спрашивайте. Мужчине на возрасте не пристало вести себя как юнцу…
Голди заслонила глаза руками, и тут Эпштейн открыл глаза.
— Он очнулся, — сказал врач. — Может быть, он хочет подержать вас за руку или что.
Голди подползла к Эпштейну, посмотрела на него.
— Лу, как ты? Что у тебя болит?
Эпштейн молчал.
— Он понимает, что это я?
Врач пожал плечами:
— Скажите ему.
— Лу, это я.
— Лу, это ваша жена, — сказал врач.
Эпштейн сморгнул.
— Он понимает, — сказал врач. — Он выздоровеет. И всего-то нужно вести себя, как положено, как положено в шестьдесят.
— Слушай доктора, Лу. Тебе нужно вести себя, как положено, и только.
Эпштейн открыл рот. Язык дохлой змеей повис между зубов.
— Ничего не говори, — сказала жена. — Ни о чем не волнуйся. И о фирме тоже. Все обойдется. Наша Шейла выйдет за Марвина — и так все устроится. Тебе не придется продать фирму, она останется семье. А ты не будешь работать, ты отдохнешь, тебя заменит Марвин. Марвин, он умный, Марвин — это менч [78] .
Лу закатил глаза.
— Не говори, лежи себе тихо. Я за всем присмотрю. Ты поправишься, мы поедем отдохнуть. Хочешь, поедем в Саратогу — там минеральные ванны. Вдвоем — ты, я… Лу, я тебя спрашиваю, ты будешь жить, как положено? — Она вцепилась ему в руку. — Будешь? — По щекам ее текли слезы. — Потому что, Лу, чем это кончится — ты совсем убьешь себя, вот чем! Не прекратишь свои штуки — и все…
— Ладно, ладно, — сказал врач. — Успокойтесь, не то нам придется выхаживать не одного больного, а двух.
Машина сбросила скорость и, притормозив, подкатила к дверям больницы, врач опустился на колени у задней дверцы.
— Сама не знаю, почему я плачу. — Голди утерла глаза. — Он поправится? Вы так скажете, так я вам поверю: вы же доктор.
Молодой человек распахнул дверцу с намалеванным на ней большим красным крестом; Голди, понизив голос, спросила его:
— Доктор, а от сыпи вы его тоже вылечите? — И нацелила палец.
Врач посмотрел на нее. Приподнял прикрывающее наготу Эпштейна одеяло.
— Доктор, а это опасно?
Из глаз, из носа у Голди текли ручьи.
— Это же всего-навсего раздражение, — сказал врач.
Голди схватила его за руку:
— И вы можете от него вылечить?
— Конечно, навсегда, — и врач выпрыгнул из «скорой».
С бывшим преступником Альберто Пелагутти я познакомился пятнадцать лет назад, в девятом классе, на уроке профориентации. В первую неделю нас подвергли серии тестов, чтобы определить наши навыки, недостатки, склонности и душевные особенности. В конце недели мистер Руссо, учитель профориентации, сложит наши навыки, вычтет недостатки и скажет нам, какая работа наиболее соответствует нашим талантам; все это было чрезвычайно таинственно, но научно. Помню, первым был у нас «тест на предпочтения»: «Что бы вы предпочли делать: то, это или еще что-то…» Альби Пелагутти сидел позади меня слева, и в этот первый день занятий, пока я вольно шагал по тесту, то изучая древние ископаемые, то защищая в суде преступников, Альби, как нутро Везувия, дышал, возгонялся, вздымался, опадал, затухал, набухал на стуле. Когда он наконец принимал решение, он его принимал. Слышно было, как карандаш его твердо ставит крестик в столбце против деятельности, предпочесть которую он считал наиболее разумным. Его мучения подтверждали легенду, предшествовавшую его появлению: ему было семнадцать, он только что вышел из Джемсбергской колонии; наша школа была у него третьей — третий год в девятом классе; но теперь я услышал еще один твердый крестик — он решил «завязать».
Посреди урока мистер Руссо вышел из класса.
— Я пойду попью, — сказал он. Руссо всегда старался показать нам, какой он честный мужик, и что, в отличие от некоторых других учителей, выйдя через переднюю дверь, не будет подкрадываться к задней и подсматривать, как мы себя ведем. И действительно, если уходил пить, то возвращался с влажными губами, а когда возвращался из туалета, от его рук пахло мылом. — Не торопитесь, мальчики, — сказал он, и дверь за ним закрылась.
Его черные туфли «с разговором» застучали по мраморному полу, и в плечо мое впились пять толстых пальцев. Я обернулся; это был Пелагутти.
— Чего? — сказал я.
— Номер двадцать шесть. Какой ответ?
Я сказал ему правду:
— Любой.
Пелагутти привстал над столом и уставился на меня свирепо. Это был бегемот: большой, черный и пахучий; короткие рукава рубашки обтягивали его толстенные руки, как будто мерили ему давление, — в эту минуту взлетевшее до небес:
— Какой ответ!
Перед лицом угрозы я отлистал назад три страницы в моем вопроснике и перечел номер двадцать шестой: «Что бы вы предпочли: (1) Присутствовать на конференции по международной торговле; (2) Собирать вишню; (3) Сидеть с больным другом и читать ему; (4) Возиться с автомобильным мотором». Я хладнокровно посмотрел на Альби и пожал плечами.