— Солнышко мое, — отвечает папа голосом, заранее севшим от горя, — «Тони» или не «Тони», но ведь прошло столько времени. Этого ресторанчика наверняка уже нет.
— А мы посмотрим! А что, если есть? Попытка не пытка. — И столь же весело мать обращается ко мне: — Знал бы ты, Дэвид, как мистер Кларк любил Музей современного искусства! Когда его сыновья подросли, он каждое воскресенье водил их туда полюбоваться замечательными картинами.
Я сопровождаю их повсюду: и посмотреть на прославленные полотна Рембрандта в «Метрополитен», и поискать ресторанчик «Тони», где подают чудесную лапшу с зеленью, и нанести визит самым близким и дорогим друзьям (кое-кого из них я не видел уже лет пятнадцать, что не мешает им при встрече целовать и тискать меня так, словно я все еще маленький мальчик, зато чуть погодя обращаться ко мне как к университетскому профессору с серьезными вопросами, допустим о международном положении); мы, как встарь, отправляемся в зоопарк, в планетарий и, наконец, в паломничество к святому месту, где мама работала секретарем-референтом у мистера Кларка. Плотно позавтракав в Чайна-тауне, мы стоим зябким воскресным днем на углу Бродвея и Уолл-стрит, и мама, как всегда, принимается вспоминать годы, отданные службе в конторе, но с таким простодушием, что в ее восторгах нет ни малейшего вызова. А я думаю о том, насколько иной была бы ее жизнь, выпади ей на долю так и остаться одной из конторских «барышень», старых дев, обожающих начальника как символического отца и по большим праздникам вживающихся в роль «тетушек» при его потомстве. Избавленная от вечной неразберихи семейного пансионата, она наверняка чувствовала бы себя куда увереннее, жила бы в полном согласии со своим стремлением к умеренности и аккуратности, а не вымаливала бы у собственных принципов прощения за все, что творится вокруг. С другой стороны, тогда в ее жизни не было бы моего отца, не было бы меня — нас (именно нас) просто-напросто не было бы. А если бы, а если бы… А если бы что? У нее рак.
Ночами они спят на широкой кровати у меня в спальне, а я ворочаюсь под одеялом без сна на диване в гостиной. Моей мамы скоро не станет — вот о чем я думаю. И ее последним воспоминанием о единственном сыне так и останется его непутевое и, по сути дела, бесприютное существование с вечно пустым холодильником, где только и сыщешь что засохший лимон! Ах, с каким отвращением, с каким раскаянием перебираю я в мозгу целую серию ошибок (а вернее, разбираюсь с одной-единственной ошибкой, которую, сам не зная зачем, допускаю вновь и вновь), в результате которой родители остановились у меня. Почему бы — вместо того чтобы враждовать, вместо того чтобы доставлять друг дружке все новые поводы для непримиримой ненависти — нам с Элен не составить столь же идеальную, как мои родители, пару, почему не попытаться жить не друг против друга, а друг для друга? Неужели это так трудно? Ведь ни меня, ни ее человеком безвольным не назовешь! И разве не следовало с самого начала сказать ей: «Послушай, давай оставим этого ребенка!» Лежа без сна и прислушиваясь напоследок к мирному похрапыванию мамы, доносящемуся из соседней комнаты, я пытаюсь проникнуться новой решимостью: я должен покончить с этим бессмысленным существованием, и я с ним непременно… и вдруг, совершенно неожиданно я вспоминаю Элизабет с медальоном на шее и с рукой в гипсе (давным — давно снятом). Вот из кого получилась бы замечательная женушка для моего овдовевшего отца! Но в отсутствие Элизабет как мне ему помочь? Как он будет жить, оставшись в одиночестве, за что уцепится, чтобы выжить? Ах, но почему же на одном краю жизни обязательно оказываются Элен и Биргитта, а на другом — половинка засохшего лимона в холодильнике!
Когда часы бессонницы заканчиваются (хотя мне кажется, будто они не закончатся никогда), все мои безутешные мысли слипаются в комок одного-единственного, ничего не значащего, не постижимого умом слова, и это слово никак не отпускает меня. Чтобы освободиться от безвкусного гнета, я принимаюсь бешено вертеться на диване. Странное чувство завладевает мной: то ли мне недавно вкатили порцию обезболивающего и его действие начинает сказываться, то ли, наоборот, общий наркоз постепенно сходит на нет и я медленно и со страхом прихожу в себя под ослепительными лампами операционной (такое было со мной единственный раз, в двенадцать лет, когда мне удалили аппендикс), и это состояние длится до тех пор, пока набравшее силу и смысл слово не превращается в читаемый слева направо набор литер на клавишах, на которые нужно опустить кончики пальцев, готовясь печатать на пишущей машинке, чему учила меня когда-то на гостиничном электрическом «ремингтоне» мама. Но сейчас, когда мне уже известна эта абракадабра, не имеющая ничего общего с алфавитом, дело обстоит еще хуже, чем прежде. Ибо теперь мне кажется, что это и впрямь самое настоящее слово, заряженное страданием и живущее своей собственной жизнью. Но и моим страданием, но и моей жизнью тоже. И вдруг я вижу себя в яростной схватке с отцом за право высечь на мамином могильном камне ту или иную эпитафию: он настаивает на ее имени, а я — на бессмысленном наборе букв, представляющем собой визитную карточку профессиональной ремингтонистки.
Заснуть мне не удается. Интересно, думаю я, вернется ли ко мне когда-нибудь сон? Все мои мысли или совершенно элементарны, или непоправимо безумны, и через какое-то время я перестаю отличать вторые от первых. Вдруг мной овладевает желание войти в спальню и улечься вместе с родителями. Мысленно я проигрываю, что из этого выйдет. Чтобы избавить папу с мамой от замешательства, я поначалу присяду на краешек кровати и тихо поговорю с ними об их незабываемом прошлом. Глядя сверху вниз на родные лица, на их головы, покоящиеся на свежих наволочках, на одеяло, одно на двоих, которым они укрываются чуть ли не до подбородка, я напомню им, сколько воды утекло с тех пор, как мы, все трое, провели ночь под одним одеялом. Дело было в летнем домике на берегу Лейк-Плесида, помните? Не забыли, какая крошечная там была комната? Как спичечный коробок! А когда это было — в сороковом году или в сорок первом? И, если не ошибаюсь, папа заплатил за ночлег ровно доллар. Мама тогда решила, что на пасхальные каникулы мне надо непременно посмотреть на Тысячу островов [22] и на Ниагарский водопад. Туда-то мы и отправились в нашем «додже». Помнишь, мама, ты еще рассказала нам, что мистер Кларк каждое лето возит своих маленьких сыновей в Европу? Помнишь все свои рассказы о вещах, о которых я ни сном ни духом не ведал? Помнишь, как я и вы двое разъезжали повсюду перед самой войной в нашем маленьком «додже»… И тут, когда они оба уже будут вовсю улыбаться, я скину халат, юркну в постель и устроюсь между папой и мамой. И, прежде чем она умрет, мы проведем целую ночь и еще утро, обнимая друг друга. И никто никогда не узнает об этом, кроме доктора Клингера. Да и не наплевать ли мне на то, что он — или еще кто-то — об этом подумает?
Ближе к полуночи в дверь звонят. На крошечной кухоньке я подхожу к домофону и, убавив громкость до минимума, спрашиваю:
— Кто там?