Как и следовало ожидать, обед стал для Елизаветы мучением. Она даже из страха перед мужем не могла заставить себя любезничать с этими людьми, которые, возможно, сами по себе были вовсе не плохи, но они приятельствовали со Строиловым, а потому стали отвратительны его жене. Вот она и дичилась, вот и отмалчивалась, ограничиваясь только «да» и «нет» там, где Аннета, конечно, хихикала бы, играла глазами, кокетничала, болтала, поводила голыми плечами.
И все же Елизавета чувствовала, что она нравится этим людям! Они восхищенно онемели при ее появлении, остолбенели… Еще бы! Глаза ее на фоне синего платья тоже стали глубоко-синими (очень удобно иметь серые глаза, ибо они меняют цвет в зависимости от одежды!); окрученные вокруг головы косы отливали тусклым золотом; похудевшее лицо было печальным… И даже ее замкнутость и отчужденность гости прощали, ибо это казалось им чем-то загадочным, волнующим; даже то, что она ничего не ела, только глотала ледяной квас да крошила хлеб, нравилось им, как что-то особенное, удивительное, но вполне уместное.
Елизавета всегда любила хорошо покушать, аппетита не теряла ни от каких передряг и волнений, но тут, хоть стол ломился от яств, не могла заставить себя и куска проглотить. Кругом громко жевали, чавкали, отрыгивали и ковыряли пальцами в зубах. Такого бесстыдства за столом она и вообразить не могла. Любой крестьянин ел куда пристойнее, чем эти перепившиеся господа! И даже Валерьян, который, она знала, был искушен в этикете, нынче во всем уподобился толстому, как боров, и столь же неопрятному Потапу Спиридонычу Шумилову, вокруг которого на скатерти места живого не было!
Валерьян, кстати сказать, выглядел нынче ужасно. Это поразило Елизавету и наполнило ее сердце новой тревогою. Он всегда много пил, но в последние дни – особенно: лицо его покрылось мелкими багровыми прожилками. Глаза сделались водянистыми, бесцветными и при черных, некрасиво отросших волосах казались зловеще-белесыми. Между обрюзглых, плохо выбритых щек (прибитый Филя не успел довести дело до конца) нос казался особенно маленьким, словно бы случайно попавшим на столь массивное лицо. И эти тонкие губы, и скошенный подбородок…
Елизавета старалась пореже смотреть на мужа; при каждом взгляде ее просто-таки дрожь пробирала! Он и раньше не блистал красотой, однако была в нем этакая молодая, лихая привлекательность; теперь перед нею сидел резко, внезапно постаревший человек, желчный, переполненный ядом, как скорпион, и, как скорпион, непрестанно себя же самого жалящий. Человек, положивший жизнь свою на погубление самого себя! И тут впервые кольнула Елизавету мысль, что не только она – лицо, страдающее в этом браке; Валерьян страдает тоже и, пожалуй, не в меньшей степени. Но поскольку он был из тех людей, для кого собственное страдание – разменная монета, которая жжет руки и которую надо как можно скорее пустить в обиход, Валерьян и наделял ею всех окружающих без разбора.
«Вот еще одна судьба, которую она изломала», – сурово вынесла Елизавета приговор себе, будто кому-то постороннему.
Она думала свою печальную и тревожную думу, а обед между тем тащился к концу. Он был столь изобилен, что, когда подали какое-то жирное пирожное, одолеть его хватило сил только у Потапа Спиридоныча. Остальные клевали носами. Один Валерьян был бодр, несмотря на выпитое. На губах его блуждала такая ехидная улыбка, что Елизавета поняла: забава, которую он обещал, не замедлит свершиться. И будет она остра. Весьма остра!
Гости уже начали было вставать, как вдруг двери распахнулись, и почтенный лакей Ануфрий в белых перчатках внес огромную чашу, над которой курился пар. Когда ее водрузили на стол, стало видно, что в ней гуляет синий летучий пламень, в котором было нечто адское, хоть пахнул он не серою, а гвоздикой, корицею и ромом.
– Жженка! – взревел Шумилов.
Князь Завадский, как человек более светский, поправил, поджав губы:
– Пунш, друг мой. Это пунш!
Ануфрий ловко наполнил большой ложкою какие-то особенные хрустальные чаши и подал каждому гостю. А Елизавета, уставясь в скатерть неподвижными глазами, вспомнила, как там, в пылающих римских катакомбах, она испуганно воскликнула: «Вы хотите сказать, что ром загорелся? Да ведь он жидкий!», а граф де Сейгаль, грязный и закопченный, будто подручный дьявола, пожалел, что она пуншу не пробовала никогда и теперь уж и не…
Этот Казанова, или как там его, думал, что они не выйдут из треклятого подземелья. Но ошибся! И пунш – вот он. Неужто Елизавета уже так стара и многоопытна, что на каждое событие ее настоящего то и дело отзывается эхо из прошлого: насмешливо, или тоскливо, или с погребальным колокольным звоном? Что происходит, почему эти тени клубятся вокруг, заглядывают в глаза, шепчут, подают знаки? И какие знаки, о чем?..
Елизавета очнулась. Гости уже вылакали последние капли пуншу, и только она одна сидела перед полной чашею. Потянулась к ней и вдруг наткнулась на пристальный взгляд Валерьяна. Рука дрогнула, чаша опрокинулась, и глаза Валерьяна полыхнули такой яростью, что Елизавете стало страшно.
– Эх, матушка, экая ты косорукая! – взвыл светский князь Завадский. – Сколько добра пролила!
Елизавета с изумлением уставилась на него. За подобную наглость он мог бы схлопотать пощечину, даром что князь! И не замедлила бы эту пощечину отвесить, но тут Валерьян взвился из-за стола, как подстегнутый.
– Забава! – выкрикнул он. – А теперь обещанная забава! Все во двор выходите, кататься поедем на новой лошадушке. На резвой! Зверь, а не лошадь! – И он закатился пронзительным смехом.
Елизавета огляделась. Она думала, что объевшиеся и опившиеся гости мечтают об одном: соснуть часок-другой, ан нет! Все с восторгом ринулись во двор, словно пунш влил в них новые, дьявольские силы, так что через миг Елизавета осталась одна и с облегчением вздохнула.
Все! Ее служба закончилась! Перекрестясь, она метнулась к двери, торопясь уйти к себе, да не тут-то было: на пороге вырос Валерьян.
Без разговоров выволок ее на крыльцо, подхватил и зашвырнул в тележку, где уже теснились хмельные, развеселые гости. Зашвырнул с такой силой, что Елизавета угодила прямиком на жирные колени Потапа Спиридоныча, который восторженно загоготал и стиснул ее изо всей мочи.
– Не бойся, голубчик граф! – взревел он. – Я женку твою не обижу, крепко держать буду. Гони!