Только сейчас Елизавета заметила, что тележка стоит как-то диковинно. Она была вплотную придвинута к воротам конюшни, приотворенным лишь слегка, так, что не было видно упряжи. Из конюшни доносилось истошное, запаленное ржание коней. Они били копытами в стенки стойла, точно чем-то перепуганные до полусмерти. И этот страх вдруг передался Елизавете: обессилил ее до дрожи, до испарины в похолодевших ладонях. Она рванулась, да где там! Шумилов явно наслаждался своей ролью.
Валерьян заглянул в конюшню и выскочил довольный.
– Пускай! – махнул рукою.
Ворота распахнулись. Молча порскнули прочь конюхи, сверкая пятками. И все наконец увидели лошадушку. Резвую лошадушку, которой хвалился Валерьян.
Это был медведь.
* * *
В том, что все подстроено нарочно для нее, Елизавета не сомневалась. И она не могла оторвать глаз от зверя.
Такого крупного, могучего самца с блестящей бурой шерстью не часто увидишь. Ядреный лесной мохнач, уж и борода у него полезла! Был он как громадная глыба, с огромной пудовой головою, с колышущимися от жира округлыми боками и широкой, как матрас, спиной. Жиру в паху у него было запасено так много, что лапы раскорячивались. Казалось удивительным, что в начале мая медведь в лесу смог нагулять столько жиру. Видимо, его кто-то нарочно откармливал… да и опаивал, судя по всему, ибо такого сонного и равнодушного медведя и вообразить невозможно. Он стоял в оглоблях, вяло опустив голову, словно и впрямь лошадь, но отнюдь не резвая, а смертельно усталая, так низко пригнув морду к траве, будто намеревался ее пощипать.
Гости, которые такого смирного медведя ничуть не испугались, разразились гоготом. Не смеялась только Елизавета. Дрожа, она уцепилась за рукав Потапа Спиридоныча и не могла разжать пальцы.
Казалось, этот оглушительный, издевательский хохот что-то пробудил в медведе. Он поднял голову и медленно заворотил ее так, что седокам сделались видны его широколобая скуластая морда, косенькие глазки и желтые кончики клыков.
Смех враз стих. Подпившие гуляки почуяли, с каким огнем играют. Общее настроение выразил князь Завадский:
– Нехороша твоя лошадь, Валерьян Демьяныч! Лучше уж пешком ходить, чем на такой ездить.
– А чем же она нехороша? – спросил Строилов, опасно поблескивая глазами, чего князь, пожалуй, не заметил, ибо поддался неосторожному желанию съязвить:
– Больно тиха! Ни рыси, ни галопа не знает, а ведь ты говорил: на резвой прокатишь!
– На резвой? Прокачу, ей-ей, прокачу! – вскричал Валерьян и одним прыжком тотчас оказался на козлах. Схватил кнут и, закрутив над головою, с потягом обрушил на медвежью спину…
Елизавете почудилось, что какая-то неведомая сила вдруг приподняла тележку и швырнула ее в сторону. Два нижегородских дворянчика, сидевшие по краям, вывалились на траву. Шумилов, Завадский и она сама повалились на дно, но сесть как следует, тем более сойти, оказалось уже невозможно, потому что эта сила была неостановима и необорима.
О нет, это лишь казалось, что медведь бездеятельный, сонный и не понимает, что с ним делают! Он глухо взревел, напружинился и ринулся вперед с яростью обезумевшей тройки лошадей.
Мгновенно промелькнули и исчезли дворовые постройки, медведь вырвался на проселочную дорогу, но понесся не туда, где покато спускались к Волге деревенские порядки, а свернул вправо – к лесу.
При новом резком повороте кучер скатился с козел. Елизавета успела обернуться. Валерьян неподвижно лежал на дороге, к нему бежали слуги. Но она тотчас забыла о нем, захваченная кошмаром происходящего.
Право, ежели б Елизавета могла сейчас о чем-нибудь думать, то благодарила бы случайность, выбравшую для нее из двух зол меньшее: в этой адской колеснице она сидела не на голых досках, а на мягком теле Потапа Спиридоныча, который от бесовской тряски так столкнулся голова с головою с князем, что оба сникли в бесчувствии.
Лес вдоль дороги стоял такой густой, «благодатный», что, как говаривали крестьяне, «иное дерево с утра начнешь топором тяпать, к обеду едва одолеешь». И куда медведь ни пытался свернуть, не мог сквозь этот березовый частокол просунуться в своих оглоблях. Потому принужден был лететь прямо.
Елизавете приходилось слышать, что, когда медведь с перепугу начнет кувыркать, его и на доброй лошади не догонишь. А коли он вдобавок разъярен, ни за что не уймется. Оглядываясь, она видела в клубах пыли двух верховых, но напрасно силились они догнать тележку!
Медведь мог остановиться, если только от бешенства скачки и натуги у него разорвется сердце. Пока что силы его казались неисчерпаемы. К тому же воз полегчал: Завадский вывалился на дорогу. Ежели руки-ноги да шею не сломал, мог почитать себя счастливым. Хотела и Елизавета рискнуть выброситься из телеги, но уж тогда плоду ее чрева наверняка было бы несдобровать!..
Одна эта мысль заставляла сохранять подобие хладнокровия и цепляться за мягкое, как перина, тело Потапа Спиридоныча, хоть как-то охраняясь от толчков и ударов. Боли она не чувствовала, да и бояться было как-то недосуг: чувствовала только боль ребенка, его страх и знала, что должна была сохранить дитя живым любой ценой. Не понимала – почему, но даже сейчас знала, что должна!
Бог весть сколько еще бежал бы несчастный зверь, когда б дорога не раздвоилась. Правая по-прежнему шла через лес, а левая уводила на берег. Почуяв вольную волю, медведь рванулся туда. И…
Везде берег был вроде покат и ровен-гладок, а здесь – крутояр такой, что береги, ездок, скулы да ребра придерживай! Елизавета даже не успела осознать новую опасность. Крутояр закончился обрывом. И тележка со всего лету рухнула в реку.
* * *
Наверное, Елизавета потеряла сознание лишь на мгновение, потому что ледяное прикосновение воды заставило ее забиться, рвануться куда-то вверх и всплыть. Она закричала в припадке несусветного ужаса, тут же захлебнулась, снова пошла ко дну – и, о счастье, нащупала его ногами.
Здесь было по шейку. Елизавета ринулась к берегу, расталкивая всем телом студеную воду, и, уже добредя до отмели, наткнулась на что-то темное, огромное, полускрытое водой.
Метнулась с визгом прочь, решив, что это медведь, но это оказался Потап Спиридоныч – безжизненная туша, лежащая вниз лицом…