— Через сорок минут придет курьер. Прости, я дома редко ем и не готовлю практически никогда…
— Не нужно так напрягаться ради меня, — осторожно подбирая слова, проговорил Коста. Он чувствовал себя как никогда странно. Много, много лет прошло с тех пор, как он говорил с кем-нибудь вот так вот.
— Не говори ерунды! — Она даже обижалась до невозможности мило. Крылатый вдруг подумал, что он, наверное, спит, — и он бы в это поверил, если бы не режущая боль в ногах и тупая — по всему телу. — Как ты себя чувствуешь?
— Паршиво. Я сломал ноги. Дважды, — неожиданно честно ответил Коста и тут же добавил, видя, как она переменилась в лице: — Не успел полностью регенерировать…
— Ничего не понимаю…
— Все в порядке, я скоро приду в себя.
Катя решительно поднялась с дивана, подошла к нему, протянула руку.
— Насколько я понимаю, встать ты можешь. Тебе нужно в душ.
Коста пытался протестовать, но…
Спустя минуту он стоял в просторной ванной комнате, прислонившись спиной к стене. Смертельная усталость застилала разум, Крылатый не мог даже открыть глаза. Сквозь полусон он разобрал голос девушки: «Нет, так дело не пойдет», — а в следующее мгновение ощутил легкое прикосновение рук к животу. Инстинктивно дернулся, напрягся, заставляя себя все же открыть глаза, и мягко, но уверенно перехватил ее руку.
— Одно из двух — или ты раздеваешься сам, или я раздеваю тебя, — ничуть не смутившись, проговорила Катя, глядя ему в глаза.
Коста разжал пальцы, опустил голову и больше не сопротивлялся — ни когда Катя усадила его в ванну и стала поливать теплой водой из душа, ни когда она осторожно, бережно оттирала мягкой мочалкой спекшуюся на коже кровь, перемешанную с потом, быстрыми и пугливыми движениями пальцев перебирала и мыла перья, наносила шампунь и бальзам на длинные волосы, а потом руками расчесывала темные длинные пряди. Коста послушно сидел в горячей, пахнущей чем-то цветочным воде и блаженствовал. Еще никогда в жизни ему не было одновременно так страшно, больно и прекрасно. А с каждой минутой, с каждым новым прикосновением ласковых пальцев страх и боль отступали, и счастье усиливалось. Естественно, он не сопротивлялся, когда девушка буквально вытащила его из ванны, тщательно вытерла кожу и перья огромной махровой простыней, потом завернула его в такое же полотенце, довела до комнаты и усадила на расстеленную кровать. Потом она исчезла на несколько минут, а может, часов, — как только Коста перестал ощущать ее рядом, он словно бы отключился, и пришел в себя, только почувствовав тепло ее кожи рядом.
— Подожди, не засыпай… Тебе надо поесть.
Надо — значит, надо.
Он ел, совершенно не ощущая ни температуры, ни вкуса — просто потреблял так отчаянно необходимую ему энергию. Ел, пока не наелся, пока не опустела последняя тарелка — а было этих тарелок немало. Ускоренный метаболизм имел свои преимущества, но также он имел и свои недостатки.
— Спасибо, — прошептал Крылатый, закрывая глаза.
— Подожди, не засыпай… Ложись нормально, под одеяло, и сними полотенце, оно же влажное…
Коста послушно позволил снять с себя полотенце и забрался под одеяло, на мягкие и чистые простыни. Опустил голову на подушку…
— Подожди, не засыпай…
Через несколько секунд она оказалась рядом, обняла, прижалась всем телом — горячим, живым телом.
— Подожди, не засыпай… Как тебя зовут?
— Коста.
Он провалился в сон.
Воздух выдержит только тех,
Только тех, кто верит в себя.
Бессилье бывает разным. Самое безболезненное — бессилье, выраженное в физической невозможности что-либо сделать. По крайней мере, так всегда было для Теодора. А вот бессилье от зависимости, бессилье сказать «нет», бессилье поднять голову и отказаться — такое бессилье жгло нервы и заставляло ненавидеть. Безжалостно, беспощадно — бессмысленно. Он был бессилен сказать «нет» и мог только ненавидеть. Молча и покорно.
Именно так он ненавидел Кейтаро-дону. Ненавидел с того дня, когда понял, как его поймали. Ненавидел Кейтаро — и до безумия, до сжатых кулаков, до скрежета зубов завидовал Косте. Крылатый мог не задумываться о своем бессилье, Крылатый даже умел находить в нем плюсы — его извращенная, искореженная совесть видела в получении приказа оправдание преступности этого приказа. Теодор так не умел. Во время войны самым страшным было — получить очередной приказ из штаба, от паршивых протирателей штанов, которые даже не представляли себе до поры, что война — это не только разноцветные стрелки на карте, означающие передислокацию войск, а погибшие бойцы — не только равнодушные списки на плохой бумаге и суммы выплат вдовам. Для него война закончилась раньше, чем для многих других, и уж тем более — раньше, чем стороны подписали мирное соглашение. Война закончилась, когда самолет, на котором он летел, попал под обстрел и рухнул тяжелой металлической развалиной. Война закончилась в тот момент, когда Теодор пришел в себя в госпитале, открыл глаза — и тут же, невзирая на все обезболивающие, на которые не поскупились для обладателя наград и медалей, боевого офицера высокого ранга, командира одной из лучших дивизий, почувствовал себя тем, что от него оставила катастрофа. Бесполезный, бессильный обрубок, способный только видеть и слышать.
Первые дни он ненавидел. Столь же люто, сколь и бессильно ненавидел себя, войну, врачей, а в особенности — тех, кто вытащил то, что от него осталось, из горящего самолета буквально за несколько мгновений до взрыва. Да, Теодор остался в живых. Но — зачем? Без ног, парализованный, немой, неспособный даже достать наградной пистолет и пустить себе пулю в висок — он не хотел так существовать. Но его не спросили.
Война закончилась спустя долгих три года, проведенных между сном и безумием. Он не мог даже попросить об эвтаназии. Он не мог ничего.
Был подписан мир, были подписаны приказы о наградах. Ему дали внеочередное звание — зачем? Всем званиям, наградам, медалям Теодор предпочел бы выстрел в висок. Но его опять не спросили — а даже если бы и спросили, он не смог бы ответить. Застрелиться — просто и честно. Просить, чтобы кто-то застрелил тебя — слабость и трусость. Теодор понимал несостоятельность этой логики, но ничего не мог поделать.
Война кончилась, началась жизнь. У него не осталось родных и близких, кроме тех, кто отрекся от него еще давно, когда Теодор отказался следовать по семейному пути, предпочтя военное училище медицинской академии. Героя войны оставили в наспех оборудованном госпитале для таких, как он, — кто сделал для страны и для победы слишком много, чтобы просто сдать в хоспис, и кого некому было отдать. Вокруг были вежливые и квалифицированные медицинские сестры, профессиональные врачи, терпеливые сиделки — и полутрупы вроде него самого.
Прошел год — Теодор надеялся, что или умрет, или смирится. Не получилось ни того, ни другого. К тому же… он не мог говорить, но зато он слышал. Слышал новости по радиовещанию. Слышал, как клеймят тех победителей, что оказались неугодны мировому правительству. Слышал, как обвиняют в преступлениях против человечества тех, кто проводил зачистки так называемых «мирных поселений» на захваченных англичанами и французами землях. Поначалу он поражался — неужели они не понимали, что представляли собой эти «мирные поселения»? А потом понял: представляли. Но миру был нужен козел отпущения, победившей стороне требовалось остаться в белом. А чтобы остаться в белом после такой войны, нужно на кого-то свалить все то, что не к лицу тем-кто-в-белом. И Теодор стал одним из тех, на кого свалили.