Я почувствовала, что не могу сдержаться. Меня начало бурно рвать. Желудок скручивало чудовищными спазмами, всё съеденное было уже на земле, а рвать не прекращало ни на секунду. Когда, наконец, боль отпустила и я разогнулась, передо мной стоял японец — тот самый, который только что отрубал руки китайцу. В руке он держал окровавленный меч.
«Зёсеэ!» — сказал он довольно громко. Насколько я знала, по-японски это значило «женщина». Он поднёс кончик меча к моему подбородку, потом опустил его. И резко рубанул. Я отшатнулась, но он не хотел меня ранить. Судя по всему, мечом он владел отменно, потому что моя блузка была разрезана сверху донизу. Потом он схватил меня за шею и поволок к оставшимся в живых китайцам.
Он бросил меня на землю лицом вниз, но я тут же попыталась подняться. Правда, у меня вышло встать только на четвереньки — земля была влажная и разъезжалась под ногами. Я почувствовала, как на мне рвут юбку. Я подняла глаза и встретила чужой взгляд. Среди подготовленных к смерти китайцев стоял ребёнок примерно пяти лет. Он цеплялся за штанину одного из казнимых и как две капли воды был похож на того ребёнка, которого я увидела в самом начале своего путешествия во времени.
Неожиданно пришла боль. Один из японцев придерживал меня на четвереньках, второй — насиловал. Я не буду описывать, как это было. Это было страшно. Вы — мужчина, и никогда вам не понять мыслей и побуждений изнасилованной женщины, никогда. Никогда не представить себе её чувства. Ничего страшнее быть не может. Лучше — сразу смерть.
Я потеряла сознание, но ненадолго. Правда, когда я очнулась, всё уже закончилось. Меня пронзала пульсирующая боль, одним глазом я ничего не видела, но второй через некую пелену всё-таки мог оценить реальность. Два японских солдата играли в мяч. Нет, не в мяч. Они перебрасывали друг другу что-то более тяжёлое. Картинка постепенно становилась чётче, и я поняла, чем они перебрасываются. Это был ребёнок. Один ловил его за ногу и бросал в другого, тот ловко перехватывал ручку и отправлял «снаряд» обратно.
Моё сознание помутилось. Спину пронзила мучительная, острая боль. Судя по всему, меня пронзили штыком.
Я очнулась на скамейке. Надо мной склонился моложавый мужчина.
«С вами всё в порядке?» — спросил он.
«Где я?» — ответила я вопросом на вопрос.
«В парке возле национального музея», — ответил он.
«Какой сейчас год?»
Он усмехнулся.
«Ну, вы, девушка, даёте. Тысяча девятьсот девяносто пятый, как и вчера».
Я поняла, что боли нет. Я стала ощупывать себя: всё в порядке. Костюм немного помялся от того, что я лежала, но больше никаких повреждений не было. Я села. Вокруг снова была осень, причём довольно прохладная. Я вспомнила, что с утра хотела одеться потеплее, да решила, что и так сойдёт, костюм всё-таки из шерсти.
«Я тут долго лежала?» — спросила я.
«Не знаю. Иду, смотрю, вы лежите около скамейки. Одеты хорошо, молодая, красивая. Поднял вас, уложил на скамейку, собирался идти скорую вызывать. А тут вы и очнулись».
Я огляделась и поняла, где нахожусь. Около шестидесяти лет назад именно здесь был тот самый двор, в котором меня изнасиловали и убили. Мне хотелось остаться одной.
«Спасибо большое, — сказала я. — Мне уже лучше. Я посижу и пойду домой».
«Ну, хорошо, — пожал он плечами. — Как знаете. Точно не нужен врач?»
«Точно. Просто обморок».
«Ну, осторожней впредь».
Мы попрощались, и он ушёл.
Я сидела и смотрела на себя как бы со стороны. На ту себя, которую японские солдаты изнасиловали на этом самом месте более полувека тому назад. И не понимала, я ли это — или всё же кто-то другой. Или ничего вообще не было. Внутри меня была пустота.
Версию реальности произошедшего подтверждало моё удивительное перемещение к музею. Но, с другой стороны, с моим телом ничего не случилось: я была совершенно здорова, никакой боли, никакого физического дискомфорта.
Тогда я ещё не осознавала, что моя жизнь изменилась. Я осознала это ночью в гостинице, когда мне впервые приснился Нанкин, и японский солдат засовывал между моих ног раскалённое на огне дуло своей винтовки. Я проснулась в поту — и поняла, что всё произошедшее со мной было на самом деле. Скорее всего, моя изначальная невосприимчивость была следствием шока. Когда же шок прошёл и восприятие окружающего мира вернулось в обычное русло, стало действительно плохо. Каждую ночь я видела эпизоды Нанкинской резни — глазами жертвы. Я выступала в разных ролях. Я была мужчиной, женщиной, ребёнком, старухой. Каждую ночь — новая роль. Триста тысяч ролей — хватит на сотню жизней. Днём я забывала сны, но ни на одну секунду меня не отпускало то, самое главное видение. Изнасилованные девушки, человек с отрубленными руками, ребёнок в качестве снаряда. И я, пробитая штыком после того, как солдаты по очереди надругались над моим телом.
Я сжимала зубы. Вы не представляете себе, как сложно было разговаривать с оставшимися в живых японцами, участвовавшими в резне. Я смотрела на этих стариков со слезящимися глазами и понимала, что кто-то из них изнасиловал меня в тот день. Кто-то из них убил меня. Я ненавидела их, но боролась с этим чувством, втаптывала его в глубину, душила его. Сложнее всего было написать именно тот раздел — от имени убийцы. Потому что в шкуре стороннего наблюдателя и жертвы я побывала сама.
Больше рассказывать не о чем. Я написала книгу — это говорит обо всём. Во втором издании я исправила фактические ошибки и сделала книгу более исторической, нежели эмоциональной. Но вы должны понимать, Джон, насколько больно мне теперь говорить об этом. Насколько страшно слышать упоминания о Нанкинской резне. А я — должна. На каждой пресс-конференции, в многочисленных интервью и телепередачах я должна говорить о том, о чём написала. Но они, задающие вопросы, не знают, кого спрашивают. Они не знают, что я каждый день вижу во сне. Они никогда не видели такого. И уж конечно, они никогда не видели такого наяву — как видела я.
Вы первый человек, Джон, кому я это рассказала. В какой-то мере потому что мне с вами очень приятно общаться. Вы спокойный, вежливый, аккуратный. Вы не лезете в душу и умеете выслушать. Другая причина в том, что мы почти незнакомы. Я никогда не смогла бы рассказать эту историю, например, своей матери или мужу. А вам — запросто. Мне даже не очень больно думать об этом, когда я рассказываю вам. Вы какой-то… умиротворяющий, вероятно. Да, это верное слово. Но как только я выйду из этого ресторана, как только я вернусь домой и закрою глаза, на меня снова опустится Нанкин тридцать седьмого года. И с этим уже ничего нельзя сделать.
* * *
Конечно, я немного подредактировал рассказ Айрис. Она говорила не слишком гладко, иногда запинаясь и подыскивая правильные слова. Ей и в самом деле было крайне неприятно вспоминать о произошедшем в Нанкине. Но она решилась снять со своей души часть груза — и сняла, передав его мне.
В тот день мы больше не говорили о книге. Мы вообще ни о чём не могли говорить. Ужин был давно съеден, Айрис отказалась от десерта, я тоже. После нескольких минут молчания она сказала: