Мне и в голову не приходило, что это может прозвучать настолько оскорбительно. Но теперь, с большим запозданием, я понимаю, что Картик прав, что в глубине души я считала само собой разумеющимся, что могу быть совершенно откровенной и свободной с Картиком, потому что… потому что он индиец, а значит, между нами ничего не может быть. И что бы я ни сказала сейчас, все будет ложью. Я все запутала, все испортила.
Картик начинает собирать в заплечный мешок свои скудные пожитки.
— Куда ты собрался?
— К Ракшана. Пора мне занять свое место. Начать дальнейшее обучение и продвижение.
— Пожалуйста, не уходи, Картик! Я не хочу, чтобы ты уходил…
Это самые честные слова, произнесенные мной за последнее время.
— Что ж, могу только посочувствовать.
Служебные помещения оживают. Слуги двигаются, как маленькие механические фигурки на часах.
— Тебе лучше уйти домой. И не будешь ли ты так любезна передать вот это Эмили от меня? — ледяным тоном произносит Картик. Он протягивает мне второй подарок, и сверток настолько небрежен, что я вижу — это «Одиссея». — Скажи ей, мне очень жаль, что я не могу и дальше учить ее читать. Ей придется поискать кого-нибудь другого.
— Картик, — начинаю я и тут вдруг вижу, что он оставил мой давний подарок стоять возле стены. — А крикетную биту ты не хочешь забрать?
— Крикет. Такая английская игра! — говорит он. — Прощайте, мисс Дойл.
Он закидывает мешок за спину и уходит, растворяясь в утреннем свете.
К полудню лондонские улицы наполняются сплошным звоном колоколов, призывающих всех и каждого в церкви. Бабушка, Том и я сидим на жесткой деревянной скамье, а над нами текут в воздухе слова преподобного, вольно пересказывающего священные тексты.
— И потом Ирод, тайно призвавший волхвов, тщательно расспросил их о времени появления звезды. А потом послал их в Вифлеем, сказав: «Идите туда и как следует поищите среди малых детей; когда же найдете его, дайте мне знать, чтобы я тоже мог прийти и поклониться ему».
Я оглядываю церковь. Вокруг меня склоняются в молитве головы. Люди выглядят довольными. Счастливыми. В конце концов, это же Рождество.
На неровно освещенном витраже изображен ангел, принесший благую весть. У его ног — коленопреклоненная Мария, с трепетом слушающая божественного посетителя. На ее лице написаны благоговение и страх, она ошеломлена даром, о котором не просила, но который ей тем не менее придется принять. И я гадаю, почему нигде не описаны ее ужасные сомнения.
— И когда Ирод понял, что волхвы посмеялись над ним, впал в крайний гнев, и послал за волхвами, и приказал уничтожить всех младенцев в Вифлееме и его окрестностях…
Почему нигде нет картины, на которой изображалась бы женщина, говорящая: «Нет, извините, мне такой подарок не нужен. Можете забрать его обратно. Я предпочитаю быть простой овечкой, о которой кто-то заботится, и заниматься домашними делами, и я не желаю быть какой-то святой провозвестницей».
Вот такой витраж мне бы очень, очень хотелось увидеть.
Луч света просачивается сквозь стекла, и ангел кажется пылающим, как само солнце.
Мне позволено провести день с Фелисити и Энн, чтобы бабушка и Том могли заняться отцом. Миссис Уортингтон ищет наряды для малышки Полли, отчего у Фелисити отвратительное настроение, под стать моему собственному. Только Энн искренне наслаждается этим днем. Ведь это первое на ее памяти Рождество, которое она проводит в настоящем доме, да еще и собирается на бал, у нее голова кругом идет от всего этого, и она терзает нас бесконечными вопросами.
— А я должна украсить волосы цветами и жемчугом? Или это уж слишком дурной вкус?
— Дурной вкус, — бормочет Фелисити. — Я вообще не понимаю, почему мы должны брать ее в свой дом. Я бы сказала, что есть куча куда более подходящих родственников.
Я сижу возле туалетного столика Фелисити и расчесываю волосы щеткой, подсчитывая движения, при каждом взмахе щетки видя перед собой полные боли глаза Картика…
— Шестьдесят четыре, шестьдесят пять, шестьдесят шесть…
— Они с ней носятся, как будто она настоящая принцесса, осчастливившая нас визитом, — ворчит Фелисити.
— Но она очень хорошенькая малышка, — не подумав, заявляет Энн. — Я вот думаю, нужны ли духи? Джемма, а Тому нравятся девушки, которые пользуются дерзкими ароматами?
— Ему нравится запах конюшни, — огрызается Фелисити. — Ты можешь изваляться в навозе, тогда точно завоюешь его любовь.
— Ты слишком сердита сегодня, — недоумевает Энн.
Мне не следовало с ним танцевать. Я не должна была позволять ему целовать меня. Но я хотела, чтобы он меня поцеловал… А потом я его оскорбила.
— Ох, какая же скука! — фыркает Фелисити, направляясь к кровати, заваленной чулками, нижними юбками, шелковым бельем.
Похоже, все содержимое платяных шкафов Фелисити вывалено сюда на всеобщее обозрение. И все равно она никак не может найти что-нибудь подходящее.
— Никуда я не пойду! — заявляет вдруг она.
В раздражении она падает на кушетку, ее халат распахивается, шерстяные чулки сползли до самых лодыжек. Она и думать забыла о том, чтобы держаться с подобающей скромностью.
— Но этот бал дает твоя мать, — напоминаю я. — Ты должна там быть. Шестьдесят семь, шестьдесят восемь…
— Мне нечего надеть!
Я широким жестом обвожу кровать и снова принимаюсь считать.
— А почему ты не хочешь надеть какой-нибудь из тех туалетов, что твоя матушка заказала для тебя в Париже? — спрашивает Энн.
Она держит в руках платье и прикладывает его к себе так и эдак. Потом делает легкий реверанс, как бы благодаря невидимых сопровождающих.
— Они ужасно буржуазные! — огрызается Фелисити.
Энн проводит рукой по водянисто-голубому шелку, по бусинкам, которыми расшита изящная линия выреза.
— А мне вот это очень нравится.
— Вот и надевай его сама.
Энн отдергивает руку, словно обжегшись:
— Да я в него и не влезу.
Фелисити фыркает:
— Влезла бы, если бы не лопала по утрам столько лепешек.
— Да при чем тут это… Просто это было бы оскорблением для платья.
Фелисити вскакивает со вздохом, скорее похожим на стон или рычание.
— Зачем ты это делаешь?
— Делаю что? — не понимает Энн.
— Принижаешь себя при каждой возможности!
— Я просто говорю то, что есть.
— Нет, неправда! Ведь так, Джемма?
— Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, восемьдесят девять… — отвечаю я.