Они были в запыленных сапогах, с лицами землистыми, по цвету столь непохожими на лицо генерала, будто они и генерал принадлежали к разным нациям.
Все тифлисское население высыпало на широкие плоские кровли и смотрело на парад.
Грибоедов, стоя на террасе, нечаянно толкнул высокого архиерея, стоявшего рядом. Грибоедов в забывчивости пробормотал:
— Pardon…
Архиерей не дрогнул ни одним мускулом фиолетовой толстой мантии. Панагия сияла на нем, как детский нагрудник; было так жарко, что капли медленно падали с архиерейского носа.
Грибоедов смотрел на солдат, он кого-то искал взглядом внизу.
— Справедливость и кротость покажет ныне врагам нашим ясно, что не порабощения мы желаем, но ищем единственно освободить их от бедствий и угнетений. Солдаты! Сии трофеи! Сии куруры!..
Становилось ясно: единственным бедствием народа персидского были куруры, и его от них освободили.
— Это, кажется, из Тацита, — сказал на ухо Грибоедову Завилейский. Он стоял рядом. Из Тацита ли или из Карамзина — вспомнить на такой жаре было невозможно.
Грибоедов нашел то, чего искал.
Вот он стоит, внизу, в первом ряду за курурами, этот человек.
Сминая, комкая, стаскивал для чего-то белую перчатку Грибоедов. Руки его дрожали.
Лицо у человека было сизо-бритое, цвета розового с смуглым, как тронутая тлением ветчина. Форма капитана была на нем. И он стоял, как все, прямо и вытянувшись, внимая и не внимая словам Карамзина, — или князя Кутузова, или Тацита — смотря по тому, откуда генерал набрал цитаций.
Он никогда не знал, что его слова, то любезные, то жесткие, слова, которые он обращал к Аббасу-Мирзе, тоже любезному и веселому, — обернутся мертвыми курурами, мертвой библиотекой на площади.
Генерал кончил. Лошадь танцевала на месте.
Тогда началось ровное, длительное:
— Ура…
Рты у солдат были раскрыты ровным строем, словно лекарь, обходя фронт, дергал зубы.
И он никогда не знал, что его куруры привезет человек с лицом цвета сизого, лежалой ветчины, тонкий прямой человек, шутовское имя коего произносится шепотом…
— Ура…
…капитан Майборода, предатель, доносчик, который погубил Пестеля, своего благодетеля, который их на виселицу…
Руки в белых перчатках возятся. Рядом оперлись на перила белые пальцы архиерея.
Если перчатка полетит вниз… Перчатка полетела вниз.
Архиерей с любопытством глянул, как она закружилась листком и легла на безветренные камни. Барабанщики забили в барабаны.
Полк прошел. Дамы зашевелились на террасе, как одушевленные розовые кусты.
— Oh! comme c'est magnifique! [41]
— Notre general… [42]
— Charmant! [43]
— …mant…
— Magnifique! [44]
— А красноречие-то все-таки из Тацита, — сказал Завилейский, подмигнув Грибоедову.
Но зубы у Грибоедова были оскалены, губы дрожали, и Завилейский подхватил его, и засуетились слуги.
— Александру Сергеевичу дурно!
Потом было поздравление от аманатов — залога верности племен разнородных: сытых, полуголодных и совсем голодных, бедного состояния. Их принарядили.
Привели под слабым караулом пятьсот пленных персиян, в совершенном порядке. Наибов угощали, а солдаты стояли вольно.
На террасе было угощение: экзарха и знатного духовенства, почетных граждан и пленных персидских ханов, приведенных без всякого караула: Алима, Гассана — бывшего сардара Эриванского — и еще третьего, узкобородого.
Угощение губернатора Завилейского и полномочного министра персидского Грибоедова.
Угощение знатных дам.
Был молебен, молодецки отслуженный экзархом, и была большая пальба из пушек. На террасе близ дома разложили ковры для аманатов и ремесленников, и они уселись на них.
Генерал Сипягин обходил их и пальцем считал. Насчитал пятьсот человек.
Нарочно расставленные песельники в разных местах города, и главным образом на площадях, запели национальные грузинские песни.
Были извлечены пыльные барабаны и трубы, употреблявшиеся при грузинских царях, и в них играли.
Национальные плясуны скакали.
Аманаты внимали музыке, звуки которой всегда доставляют неизъяснимое удовольствие.
В окнах и на крышах домов сидело большое количество зрителей. Женщины, робко укутавшись в чадры, вышли на площадь.
Аманатам было роздано по пятаку и вдовам по гривне. Сироты ели жареных баранов. Генерал Сипягин смотрел, чтобы всем досталось.
И национальные плясуны скакали.
Тифлисское купечество пожертвовало на устроение богоугодных заведений сорок шесть тысяч рублей ассигнациями. В семь часов вечера все окончилось.
Тогда поставили столы на сто пятьдесят персон в зале.
И снова тогда началось.
Сипягин сказал толстому полковнику, указывая глазами на грибоедовскую спину и, в другом конце залы, на край Нинина платья:
— Это брак по расчету, полковник. Я распознаю влюбленных. И не пахнет. У него есть замысел на Грузию, я это знаю достоверно. Жаль, хороша!
Он на ходу написал записочку, подозвал лакея и тихонько сказал — Госпоже Кастеллас, незаметно, — бросил полковника, потом подхватил Грибоедова, по дороге подцепил Завилейского и рухнул с ними на диван.
— Музыка какова? — спросил он и засмеялся глазами.
— Откуда вы взяли музыкантов?
— А что, хорошо ведь играют, Александр Сергеевич?
— Нет, плохо.
— Музыкантов я так набрал, — сказал тогда Сипягин, вовсе не смущаясь — Пять человек из своей дворни, пять из проходимцев да один аманат из князей. И иногда гляжу на них: Васька ли это? Ведь это же Васька, говорю себе. А он, шельмец, в черных одеждах, и уж не Васька, нет. Он — музыкант. Он капельмейстер. Управитель.
— Это, стало быть, Васька капельмейстером?
— И заметьте, Александр Сергеевич, как это возвышает, так сказать, облагораживает. И потом — это даже сближение двух народностей. Аманат — тот плохо играет, я того, если хотите, так взял: может быть, туземный гений какой-нибудь из него образуется.