— Слушаюсь, — прошипел Мартиненго.
— Не задерживаю более. Полковник Бурцов, останьтесь.
Паскевич вздохнул и потянулся.
— План привезли? — спросил Паскевич.
Бурцов положил перед ним листок, на котором был закрашен голубой краской какой-то опрятный домик, а рядом черная клетка. Чертеж был довольно небрежный.
Паскевич взглянул в листок.
— Ну-ну, — сказал он подозрительно, — а… печи имеются?
— Все здесь, ваше сиятельство.
— Но это что же, черновой план?
— Да, предварительный.
— Ну-ну, — сказал снисходительно Паскевич, — Александр Сергеевич, подьте сюда. Здесь я полковнику дал план набросать по проекту Завилейского. Он стеклянные заводы хочет строить на акциях, только сумнительно. Он, кажется, недалек.
Грибоедов глянул на листок. Чертеж этот, план был чистым издевательством.
— Я не знал об этом проекте, — сухо сказал он. Бурцов смотрел серьезно и прямо в глаза Грибоедову.
— Вот какое дело, Иван Григорьевич, — сказал Паскевич и сделал губами подобие зевка, — тут вот проект Александр Сергеевич представил. Проект обширный. Я полагаю, заняться им следует. Вот вы возьмите и потолкуйте. Вы ведь адербиджанскими делами занимались уже несколько.
— По вашему приказанию, граф, — ответил Бурцов.
Он встал, и сразу рост его укоротился. У него были широкая грудь, широкие плечи и небольшие, как бы укороченные ноги.
— Возьмите, — ткнул в него бумагами Паскевич. — Мнение мое благоприятное. Более вас, господа, не задерживаю.
По Киеву шел молодой офицер. Лицо у него было белое, волосы зачесывались, как лавры, на виски. Он начинал полнеть, но походка его была легкая, уверенная. По эполетам он был подполковник. У маленького дома он остановился и постучал в дверь колотушкой, заменявшей звонок.
Отпер денщик, и сразу же из комнаты выбежал молоденький подпоручик. Они крепко поцеловались и вошли в комнату, где сидел Грибоедов и другой военный, широкоплечий, тоже молодой, полковник.
— Рад вас видеть, — сказал мягко молодой подполковник с лаврами на висках. — Человек от Михаила Петровича чуть не запоздал — я собирался в Тульчин. Иван Григорьевич, здравствуйте; жарко, — сказал он широкоплечему.
Грибоедов обрадовался мягкому голосу и изяществу.
— Я не мог проехать Киев, не повидав вас.
— А я хочу вас в Тульчин везти. Место зеленое, городишко забавный. Павел Иванович Пестель давно ищет с вами знакомства.
— Лестно мне ваше внимание, но жалею — тороплюсь.
— Александр Сергеевич, не благодарите, все мы как в изгнании, и так трудно истинного человека встретить. Вы и не знаете, что здесь вы виною больших военных беспорядков — все мои писаря вместо отношений переписывают ваше «Горе». Ждать, пока цензура пропустит, — состаришься.
Грибоедов улыбнулся.
— Авось дождусь вольного книгопечатания.
— И конечно, первою его книгою будет ваша комедия народная, прямо русская.
— А сам Сергей Иванович только французские стихи пишет, — сказал подпоручик.
Подполковник порозовел и пальцем погрозил подпоручику.
— Вы относитесь безо всякого уважения к начальству, — сказал он, и все засмеялись, — Иван Григорьевич меня знает, а Александр Сергеевич может поверить. Итак, вы едете в Грузию? «Многих уже нет, а те странствуют далече». Видели вы Рылеева? Одоевского?
— Рылеев занят изданием альманахов карманных. Они имеют успех. Удам в особенности. Саша Одоевский — прелестный. Впрочем, вот вам от Рылеева письма и стихи.
Подполковник не распечатал пакета.
— Какого мнения вы, Александр Сергеевич, о проконсуле нашем, Цезаре Тифлисском?
— Notre Ce'sar est trop brutal. [67]
Подполковник улыбнулся и стал серьезен. Рот у него был очерченный, девичий.
— Кавказ очень нас занимает. Он столько уже поэзии нашей дал, что невольно ждешь от этого края золотого все больше, больше.
Все придвинулись к Грибоедову, и он немножко смутился.
— Война, — сказал он и развел пальцами, — война с горцами, многое делается опрометчиво, с маху. Наш Цезарь — превосходный старик и ворчун, но от этих трехбунчужных пашей всегда ждешь внезапности.
Подполковник посмотрел быстро на подпоручика. Широкоплечий сидел молча и ни на кого не смотрел.
— Очень меня занимает его система, — сказал он вдруг. — Она чисто партизанская, как у Давыдова в двенадцатом году.
— Они друзья и кузены.
— Как там Якубович, — начал подполковник и вдруг смешался, густо зарозовел. — Простите, я хотел спросить, там ли он.
Он посмотрел на руку Грибоедова, простреленную на дуэли, и ее свело.
— Там.
Денщик принес чаю и вина.
Молодой подполковник и другой, широкоплечий, вышли вместе с Грибоедовым. Другой скоро откланялся. Они были одни. Они шли мимо кудрявых деревьев и слушали, как сторожа перекликаются колотушками.
Они говорили о Грузии.
Луна стояла, и политика как будто была из поэмы Пушкина — не из унылого «Пленника», а из «Фонтана»; она журчала, как звон подполковничьих шпор.
Они остановились.
— …И, может быть, если будет неудача, — тихо журчал подполковник, — мы придем к вам в гости, в вашу Грузию чудесную, и пойдем на Хиву, на Туркестан. И будет новая Сечь, в которой жить будем.
Они обнялись.
Луна стояла, луна приглашала в новые земли, цветущие.
Это все было ночью в июле 1825 года. Розовый подполковник был Сергей Иванович Муравьев-Апостол; совсем молодой подпоручик, у двери которого не было звонка, а была деревянная колотушка, был Михаил Петрович Бестужев-Рюмин; широкоплечий полковник, сказавший о партизанской системе, был Иван Григорьевич Бурцов, а Александр Сергеевич Грибоедов, недовольный войной, — был моложе.
Теперь от Ивана Григорьевича зависела судьба проекта, судьба Александра Сергеевича.
Кем же был Бурцов, Иван Григорьевич?
Был ли он южанин-бунтовщик вроде Пестеля, Павла Ивановича, у которого почерк был ясен и тонкая черта, перечеркивавшая t французское, была как нож гильотины? Или он был мечтатель-северянин, наподобие Рылеева, почерк которого развевался, подобно его коку над лбом? Нет, он не был ни бунтовщиком, ни мечтателем.
Иван Григорьевич Бурцов был либерал. Умеренность была его религией.
Не всегда либералы бывали мягкотелы, не всегда щеки их отвисали и животы их были дряблы, — как то обыкновенно изображали позднейшие карикатуристы. Нет, они бывали также людьми с внезапными решительными движениями. Губы их бывали толсты, ноздри тонки, а голос гортанный. Они с бешенством проповедовали умеренность. И тогда их еще не звали либералами, а либералистами.