Тогда Бурцов ощетинился, как кабан, крупные слезы запрыгали у него из глаз на усы. Лицо его почернело. Он стал подходить к Грибоедову.
— Я вызываю вас, — прокаркал он, — я вызываю вас за то, что вы имя… За то, что вы Кондратия…
Грибоедов положил длинные желтые пальцы на бурцовские ручки.
— Нету, — тихо сказал он. — Не буду драться с вами. Все равно. Считайте меня трусом.
И пальцы, простреленные на дуэли, свело у него. Бурцов пил воду.
Он пил ее из кувшина, огромными глотками, красный кадык ходил у него, и он поставил на столик пустой кувшин.
— По той причине, что вы новую аристокрацию денежную создать хотите, что тысячи погибнут, — я буду всемерно проект ваш губить.
Голос его был хриповат.
— Губите, — лениво сказал Грибоедов.
Бурцов вдруг испугался. Он оглядывал в недоумении Грибоедова.
— Я погорячился, кажется, — пробормотал он, вытирая глаза. — У вас те же манеры, что у покойного… Павла Ивановича… и я вас совсем не знал. Помнил, но не знал. Но я не могу понять, чего вы добиваетесь? Что вам нужно?
Он ходил глазами по Грибоедову, как по крепости, неожиданно оказавшейся пустою. Дождь, протекавший сквозь полотно, падал в углу маленькими торопливыми каплями и все медленнее. Значит, он прошел.
Грибоедов изучал эти капли.
— А что вы скажете Паскевичу? — спросил он с интересом.
— Я ему скажу, что он, как занятый военными делами, не сможет заведовать и что его власть ограничится.
— Это умно, — похвалил Грибоедов. Он стал подыматься.
Бурцов спросил у него тихо:
— Вы видели мою жену? Она здорова? Это ангел, для которого я еще живу.
Грибоедов вышел. Обломок луны, кривой, как ятаган, висел в черном небе.
…И может быть, в случае неудачи… Грузия чудесная… И будет новая Сечь, в которой жить будем… Негры… в яму… с детьми…
Je passerai sur cette terre
Toujours reveur et solitaire…
И ничего больше не сохранилось. Ушло, пропало.
Тут бормотанье, тут клекот, тут доктор, курносый, как сама смерть, тут страж в балахоне, курящий серной курильней, тут шлепанье туфель. Тут ни война, ни мир, ни болезнь, ни здоровье. Тут карантин.
Тут Александр Сергеевич разбил на три дня палатку.
Александр Сергеевич приказывает Сашке разгрузить все, что осталось, — вино и припасы.
Начинается карантинный пир.
Александр Сергеевич все похаживает по палатке, все усаживает людей за голый стол. Люди пьют и едят, пьют здоровье Александра Сергеевича.
Только чумной ветер мог свести их, только Александр Сергеевич мог усадить их рядом.
Полковника Эспехо, дравшегося за испанского Фердинанда, он усадил рядом с унтер-офицером Квартано, который, будучи полковником русской службы, дрался против Фердинанда и был за то, по возвращении в Россию, разжалован.
Семидесятилетнего рядового, графа Карвицкого он усадил рядом с корнетом Абрамовичем.
«Фазана» Бутурлина, штаб-ротмистра, — рядом с доктором Мартиненго. Мальцова — с доктором Аделунгом.
И Сашка прислуживал. Почему они уселись в ряд?
А потому, что Александр Сергеевич Грибоедов, полномочный министр и шурин шефа, их усадил так. И он подливает всем вина. И он вежливо разговаривает со всеми. Знает ли он власть вина?
Вина, которое губкою смывает беззаконный рисунок, намалеванный на лица? Вероятно, знает.
Потому что, когда граф Карвицкий, откинувшись, начинает петь старую песню, он приходит в восторг.
Так Гекла сива
Снегем покрыва
Свое огнистэ печары…
Это очень нежная и очень громкая песня, которую певал назад лет тридцать рядовой Карвицкий в своем родовом поместье.
Вешх ма под лёдэм,
Зелена сподэм.
И вечнэкарми пожары…
И с тою беззаботностью, которою всегда отличаются польские мятежники, пьяный семидесятилетний рядовой уже тыкает корнету Абрамовичу, он уже сказал ему, грозя пальцем:
— Ты бендзешь висял на джеве, як тен Юда.
И корнет Абрамович, пошатываясь, встал, чтоб уйти из-за стола, но Александр Сергеевич жмет ему руку, смеется и говорит:
— О, куда вы? Пейте, корнет, бургонское. Мне нужно поговорить с вами.
А у испанцев идет тихий разговор, и Эспехо, отодвигаясь от стола, пьяный, как Альмавива в опере «Севильский цирюльник», — вдруг кричит Квартано:
— Изменник! Что ты выиграл под флагом Мина? Фердинанд его расстрелял как собаку. Ты не смеешь говорить мне эти глупости!
И Квартано смеется, каркая, и Эспехо ползет под стол.
Мальцов целует доктора Аделунга взасос, а тот, достав платок, долго утирается.
И только старик Мартиненго, с крашеными усиками, с горбом пирата, пьет, как губка. Он молчит.
Потом он предлагает Бутурлину:
— Здоровье госпожи Кастеллас.
Бутурлин не слышит. Он смотрит в ужасе на солдат: Карвицкого и Квартано. Он еще не решил, уйти ли ему или наблюдать далее. Дело в том, что Паскевич отослал его с пустяшным приказанием, и неизвестно, получит ли он крест. Крест же можно получить разными способами. Например, путем благородного донесения.
Старый Мартиненго хватает его за руку и клекочет:
— Hein, hein, я предлагал пить за дама, ты молчал. Э, как зовется, фанданго, фазан.
И Бутурлин, тонкий, как тросточка, встает и, дрожа, бледный, подходит к Грибоедову:
— Александр Сергеевич, я требую объяснения.
Но Грибоедов занят тем, что ставит полковнику Эспехо под стол вино, рюмку и хлеб.
— Еким Михайлович, дон Лыско ди Плешивос, вы не погибли там?
Он делает это, как естествоиспытатель, производящий опыт. Услышав Бутурлина, он встает наконец, слушает его и вежливо кланяется:
— Если вам здесь не показалось — можете уходить.
О, дзенкув збёры,
Пенкносци взоры,
Пане, крулёве, богине!
— A bas Ferdinand Septième! [70]
— Здоровье госпожи Кастеллас! Фанданго! Фазан!
— Ты предал польское дело, собака!
— Пейте, голубчики! Пейте, дорогие испанцы! Доны, гранды и сеньоры, луженые рты, пейте!
— Вас просят какой-то немец.
Звезды были старые, как женщины после дурной ночи. Прямо стоял Александр Сергеевич перед незнакомым немцем с рыжими пышными усами.