Дом сразу же опустел, и голоса стали в нем раздаваться гулче — дом, как музыкальный инструмент, отметил предстоящий отъезд.
Когда он прощался с Ниной в уже чужой, захватанной сапогами комнате, она ничего не сказала ему, прижалась и заплакала.
Он опустил глаза, заколебался. Она ведь была очень покорна и так легко обо всем говорила; его иноземное счастье. Он крепко ее обнял. Все-таки он очень любил ее. Он подумал, что нелегко ему будет без нее.
И снова улицы, музыка барабанов, проводы, Назар-Али-хан на пляшущей лошади, пестрый караван его людей, тюки, катеры, конские копыта, бьющие, как молотки, в сухую мерзлую землю. Только снег хлопьями, очесьями падал и быстро таял. Кучка верховых казаков, восемь пар, мотались на седлах; человек тридцать прислуги возились еще у повозок: армяне, грузины, тифлисские немцы, которые присоединились к каравану, выглядывали из мокрых крытых телег. Свита Назар-Али-хана стояла поодаль.
Богатые чепраки были подмочены и грубы, как войлок бродячего цирка, а персиянская толпа дрожала от холода и любопытства.
— Вазир-Мухтар, — толкнул старик персиянин другого.
— Сахтыр, — ответил тот и тряхнул головой горько. У него было пепельное лицо и красная борода. Грибоедов услышал это и тотчас забыл.
Когда тебризские ворота чернели уже за ними и караван стал тем, чем и был на самом деле, — нисколько не сильною и даже жалкою горстью конных, неповоротливым маленьким обозом катеров, медленно и покорно бредущими животными, равнодушными людьми, — Грибоедов рассеянно спросил у доктора Аделунга:
— Что такое сахтыр?
Доктор достал из кармана небольшой словарик, листнул его и чуть не свалился с седла. Потом наконец нашел.
— Coeur dur, жестокое сердце, — прочел он, — может быть, есть и другое значение, но это издание уже старое.
Грибоедов не слушал его. Он думал: не повернуть ли назад?
Самсон-хан выдавал дочку замуж за наиб-серхенга Скрыплева.
Хоть он и был исламского закона, хоть любимая дочка мало отличалась от других ханских дочек, но все же у него была в доме некоторая свобода, в противность персиянским обычаям. Обед, например, был общий, и, если к Самсону приходили его подчиненные, дочки не вскакивали и не удалялись тотчас же в андерун, а только закрывали лицо чадрами. Есть было неудобно, а чадры скоро сползали с лиц.
Его никто не осуждал, он был на особом положении.
Прапорщик Скрыплев скучал без женщин. Самсон часто звал его к обеду, и так случилось, что прапорщик, раз оставшись с ним наедине, вдруг заикнулся, вдохнул воздух и потом уже сразу, с военной храбростью сказал:
— Ваше превосходительство, разрешите у вас попросить руки любезнейшей Зейнабы.
Самсон усмехнулся, потом тронул пальцами бороду и оглядел прапорщика.
Прапорщик, несмотря на загар, был белобрысый, и Самсон согласился.
— Только я тебе скажу так: здесь баб много, здешний обычай срамной. Тут тебе и агда, тут тебе и сига.
«Агда» — было звание постоянной жены, «сига» — временной жены, по контракту «отдававшей страсть свою на служение такого-то за сумму такую-то на срок такой-то». Контракт по-персиянски — сига, и законтрактованных жен звали поэтому сига.
— Я, конечно, сам, — сказал Самсон, — здешнего закону, но я для дочки своей ни на агдов, ни на сигов не согласен.
Оказалось: прапорщику не нужно было ни агдов, ни сигов. Это было ему непривычно.
— Теперь дело такое. Не хочу, чтоб дочка моя жила нужно. Я приданое ей справлю.
Прапорщик встрепенулся и пробормотал:
— Верьте, Самсон Яковлевич, что я вовсе и в мыслях не…
— Ладно, — махнул рукой Самсон и вдруг согнулся, подумал несколько.
Невесело он поглядел на прапорщика и даже слишком откровенно. Потом, так подумав, пожевав крепкими губами, он усмехнулся:
— А как у тебя достаточной квартеры нет, так я дом свой надвое разгорожу — живите в другой половине. Вот и ладно. И хорошо.
Самсону не хотелось, видимо, отпускать от себя черноокую модницу.
— Я тесть легкий, — сказал он, — живите, как хотите. Не бойся, мешаться не стану, Астафий Василич. А помру, твой дом будет. Только ты скажи мне, ты православного закону, а дочка моя — исламского. Венчать-то как же?
Прапорщик, оказалось, вовсе об этом не думал.
— Ничего, — сказал Самсон, — мы вас сперва по-исламскому окрутим, а потом по-православному обернем. Ладно, это можно. Это ничего.
Самсон-хан пошел к Алаяр-хану приглашать его на маджлес-ширини.
Подали завтрак, конфеты, шербет, кальяны.
Алаяр-хан был неприятно сладок. Были счеты между ними. Почем знать, предстояли, может быть, большие дела. Самсон-хан с его багадеранами был все же караульщиком Каджаров. Поэтому — они были приятели.
— Самсон-хан, или тебе не нравится этот нуни-ширин? Увы. Он, кажется, действительно недостаточно сладок. А маскати? Может быть, они неприятно пахнут?
— Свет совета, — сказал ему Самсон-хан, — простите меня: я не привык к сладостям, а к тому же дома я недавно поел.
Алаяр-хан мотал черной бородой.
— Обмакни, лев битвы, по крайней мере, палец в соль, — сказал он медленно и важно, — и ты докажешь мне тем, что любишь меня.
Самсон погрузил заскорузлый палец в золотую солонку и облизнул.
— Теперь я убедился, что ты любишь меня.
И Самсон пригласил приятеля на маджлес-ширини, первый день свадьбы.
Он побывал также у евнухов.
Хосров-хан, черноволосый, безбородый, похожий на молодую женщину, жил, как и его товарищи, при дворце.
Пушистые ковры, как трава, приминались под ногами, золотые сосуды стояли на маленьких столиках, и хорасанские ткани по стенам развешаны были так, что разноцветные стекла казались той же тканью, только светящейся.
У хана был женский голос, женские белые руки в перстнях. Подведенными, томными глазами он смотрел на крепкую бороду Самсона.
Он был оскоплен в раннем детстве, и мужская память еле в нем бродила; он был большой любитель лошадей. Он любил объезжать их, покупал для них лучшие сбруи, серебряные. Конюшни его были не хуже шахских. И с Самсоном у этой амазонки были разговоры о лошадях, о статях, мастях, о сбруях. Случалось им менять лошадей.
Услышав о свадьбе, Хосров-хан улыбнулся и со всем изяществом поздравил. Он непременно придет. Зейнаб, говорят, звезда всех девушек.
Манучехр-хан, полный, гладколицый старик, принял Самсона величаво. Брат его был в подчинении у Самсона, но старик терпеть не мог свадеб, потому что был скуп до невероятия. В его покоях стояли тяжелые сундуки, крытые мехами, но покои пахли пустотой, старческой затхлостью, смешанной с запахом сухих померанцев.