Между тем после смерти Малиновского они все, не сговорясь, стали подумывать о будущем, их ожидающем. В корпусах готовили военных, в университетах – ученых. Назначение лицея было неясно. Ранее они об этом не думали. Никто из них не рассчитывал на отцовские поместья. Мать Кюхельбекера жила крохами. Он должен был бросить музыку; хотел стать славным музыкантом и учиться на скрипке, скрипку раздобыли и прислали, а на учителя денег не хватало. Он был вечно в долгу, и, посылая ему два или три рубля для уплаты долга Чирикову или Корфу, мать каждый раз давала ему понять, как гибельно в его положении делать долги. Кюхля записал в своем словаре перед изречением Василья Львовича о дружбе:
Д о л г и. Лучшее средство, чтобы не иметь больших долгов, есть воздержание от малых. Сравнивают беспорядок с комками снега, которые увеличиваются по мере того, как их катят. – Вейсс.
Так все и происходило: он занимал по полтиннику, а в конце года писал письма домой, что задолжал три рубля.
Горчаков относился к делу легче: о долгах забывал. У Александра надежды на присылки были неверные.
Только Вальховский да Матюшкин знали свое будущее: Вальховский хотел быть военным, Матюшкин – моряком.
Кюхля, втайне влюбленный в молоденькую Вельо, комендантову дочку, готовился стать супругом и уже написал об этом домой. Получив ответ матери с требованием немедленно уняться и с указанием на то, что он еще слишком молод и, только кончив лицей и заняв положение, может думать о браке, – Кюхля утвердился в том, что будет поэтом и это даст ему со временем прочное положение. Несчастная участь поэтов, которая его занимала, нисколько его не останавливала. Так, с одной стороны, он готовился к поэтической деятельности, как единственно верной и прочной, с другой – был готов из-за нее на насмешки и унижения, шел как на костер.
Смеясь, как все, над Кюхлей, Александр незаметно для себя самого стал задумываться. Друг его писал стихи насильно, с ожесточением, упрямством, и Александр угадывал за разговорами о несчастье поэтов ничем не ограниченное честолюбие друга. Любовь к высокому и великому была его верой; буква В в его словаре была вся заполнена статьями о высоком и великом. Он искал его везде и так утешал себя в насмешках друзей. Лонгин был его требником. Он переписывал оды Пиндара и поэму Камоэнса, раздобыл и списал оду Лебрена на лиссабонское землетрясение, подражания Оссиану. Малиновский дал ему историю турецкой поэзии, и поэт Мизик стал его любимцем. Восточная поэзия привлекала его своим сильным и возвышенным, но неправильным слогом. Постепенно он стал живым справочником для Дельвига и Александра.
Однажды он признался Александру, что у Лонгина есть одна фраза, которую он списал в словарь под знаком NB и которая противоречит убеждению в несчастии, ожидающем высоких поэтов: «Истинным и действительно высоким можно почитать то, что всегда и всем нравится». Александр, как и Кюхля, был поражен. Странное дело: Кюхельбекеру нравились его удивительные заблуждения и крайность мнений, он жадно цеплялся за них и, с какой-то радостью предугадывая в своих стихах будущие беды, которые ему грозили, не боялся признавать истину, для него неприятную. Александр не понимал несчастной гордости друга; сам он хотел, чтобы женские руки листали его стихи и глаза туманились. Кюхля думал, что истинные поэты остаются всегда непонятыми; а он хотел, чтобы его понимали все, от мала до велика. Когда говорили о славе, дядюшка Василий Львович и отец становились остроумнее, Куницын задумывался.
«Гимн Аполлону» кончился.
Александр молчал. Пущин, встрепенувшись, как бы очнувшись от сна, потягивался. Кюхельбекер пристально вдруг на него воззрился. Он подозрительно вглядывался во все его движения. Жанно Пущин был поклонник здравого смысла, пресного, по мнению Кюхельбекера, любитель бонмо, лакомств и проч. Один из насмешников. Отчего он потягивался? Уж не спал ли он притворно во время чтения, как уже однажды старался это изобразить?
Чувствуя приближение гнева, Кюхельбекер скрипнул было зубами, но все обошлось: Пушкин спросил о его словаре, нет ли чего-нибудь нового? Интерес друзей к словарю льстил несчастливому поэту: Кюхля сказал, что в «Гимне» он изменит одно выражение при печатании. Он не сомневался, что его напечатают. И он раскрыл словарь.
Новые записи были на Р и на С: равнодушие, рабство, развращение, растение; сила, свобода гражданская и страсти. Пущин насторожился. Самые сильные страсти были те, которые зависят от устроения тела человеческого: например, любовь, приводящая кровь в волнение и затмевающая рассудок; или леность, ослабляющая все пружины деятельности.
Только шесть главных побудительных причин возбуждали страсти и производили большую часть великих перемен: любовь, страх, ненависть, своевольствие, скупость и фанатизм.
Александр слушал прилежно; он вспомнил вдруг, как искал Наташу по темным переходам и чуть не заблудился; мнение о лености как о страсти нужно было показать Дельвигу.
Кюхля брал добро, где находил: прелестница Нинон Ленкло лучше всех, по его мнению, изведала, что такое любовь. Уже старея, встретилась она с Вольтером, только что вышедшим из коллежа, и многому его научила. Он давеча взял том Вольтера в комнате у Александра и нашел в нем философию Нинон: «Преодолев все препятствия для любви, – остается самое трудное – не иметь никаких препятствий».
– Не понимаю, – сказал вдруг Жанно. Он смотрел на Кюхельбекера во все глаза.
Кюхля с удовольствием повторил.
– Любовь требует препятствий, – сказал он, – в противном случае начинается пресыщение.
– Откуда ты знаешь? – спросил испуганный Пущин.
– Из Вейсса, – ответил Кюхельбекер.
Они подозревали чудеса. Эта прелестница семнадцатого века, у которой было столько любовников, неверная и ветреная в любви, постоянная в дружбе, у которой в гостях бывал Мольер, рассказавший ей своего «Тартюфа», знала страшные вещи. Оказалось, в любви случалось такое, о чем никто и не подозревал. Кюхельбекер прочел о равнодушии. Он только что записал мнение Жан-Жака: «Философское равнодушие сходно с спокойствием государства под деспотическим правлением: оно не что иное, как спокойствие смерти, оно гибельнее самой войны».
Все трое вполне согласились со статьей о равнодушии. Пущин сомневался в страстях – можно ли говорить, что только страсти движут важными переменами. По его мнению, всем движет разум.
Кюхля улыбался с видом некоторого превосходства.
– Однако же поэзия, – сказал он, – порождается страстями, безумием и восторгом, а не разумом. В этом все согласны, и Батте и Лонгин.
– Нет, разумом, – сказал вдруг быстро Александр.
Все, что прочел Кюхля о страстях, его заняло, он уселся на больничной кровати, подогнув ногу, и закусил губу.
Любовь и пресыщение, скупость, своевольство – были страсти, которых он боялся. Восторг не был страстью, а когда он писал стихи, это, кажется, не было восторгом. Забвение, внезапный холод, рифмы, подтверждавшие верность всего, мгновенная радость знания, недовольство, все, что угодно, но не восторг.