В комнату вошел Вильгельм.
Устинька быстро спрятала письмо на груди. Она не имела сил сейчас его показывать, боясь расплакаться.
Нужно было уезжать. Вскоре с Вильгельмом произошло одно событие, вследствие которого отъезд его из деревни стал похож на бегство. Проезжая раз мимо соседнего имения, Вильгельм заметил странную картину. У забора стояло что-то черное, блестящее на солнце. Мухи кружились около этого места. Рядом стоял человек в зеленом сюртуке, с нагайкой в руке.
Подъехав поближе, Вильгельм увидел, что черная масса привязана к забору веревками, и услышал стон. Человек в сюртуке спокойно на него смотрел. Вильгельм остановил коня. Черная масса зашевелилась и сказала хрипло:
– Воды, Христа ради.
Вильгельм вздрогнул.
– Что это такое? – спросил он, не понимая.
Человек в зеленом сюртуке ухмыльнулся:
– Не что, а кто, милостивый государь. А позвольте ранее узнать, с кем имею честь?
Вильгельм назвал себя, ничего не понимая.
– А я сосед ваш, помещик Духовщинского уезда, – сказал не без приятности человек и назвался. Ему было лет пятьдесят, он был толстый, с здоровым розовым лицом, гладко выбритым. – Погоды нынче стоят у нас прекрасные. Кататься изволите?
Снова стон. Вильгельм вышел из оцепенения.
– Откуда здесь арап? – спросил он. – Почему он привязан?
– Да помилуйте, – хихикнул помещик, – какой же это арап? Это Ванька. Но только он за провинность здесь подвергнут взысканию, как видите. Деготком, деготком… Это хорошо действует. – Глаза помещика забегали, потом налились кровью, и он сжал нагайку.
Вильгельм вдруг понял. Он подъехал к забору и спешился. Молча он достал из кармана нож и разрезал веревки.
– Помилуйте! Это что же такое будет? – сказал помещик, насторожившись. – По какому праву?
В руке у Вильгельма был тонкий металлический хлыст, очень тяжелый. Не чувствуя земли, он шагнул к помещику. Черный человек медленно пополз по траве. Вильгельм высоко поднял хлыст и со всей силы ударил в гладко выбритое лицо.
– По праву? – протяжно бормотал он, – по праву? – И он ударил еще раз и еще раз.
Помещик закричал дико – и тотчас послышался топот, гиканье, лай собак.
– Ату! Ату его!
Вильгельм вскочил на коня.
Через два дня Григория Андреевича посетил предводитель дворянства. Он поставил на вид Григорию Андреевичу, что обиженный дворянин дела так не оставит, что у него высокая рука в С. – Петербурге, что как ему, предводителю, ни жаль, но и он, со своей стороны, должен не только осудить недворянский поступок господина Кюхельбекера, но принять свои меры.
– А не сообщите ли вы мне, – холодно сказал Глинка, – какие вы меры предпринять желаете против истязания людей, мазанных дегтем? Надеюсь, что и это поступки недворянские?
Предводитель развел руками:
– Мое дело сделано, Григорий Андреевич. Только для вас заехал предупредить. И разрешите дать совет господину Кюхельбекеру, для него же лучше будет, если он теперь, хоть на время, покинет нашу губернию. Потому что могут выйти крупнейшие неприятности, и это не мое только, но и губернатора мнение.
– Об этом разрешите господину Кюхельбекеру и мне суждение иметь.
Но Вильгельм, узнав про этот разговор, решил, что больше испытывать гостеприимство Григория Андреевича не нужно.
Он на следующий день собрался и уехал. Да и пора было налаживать жизнь, которая упорно никак не хотела наладиться. Вместе с ним поехал Семен.
Как это случилось, что он не поступил на службу, не выдвинулся в литературе, не создал себе нигде прочного положения и, наконец, докатился до черной журнальной работы у Греча и Булгарина?
Да так же, как происходило все в жизни Вильгельма, – само собою. Альманах его, в который он душу свою вложил, не токмо талант, принес с собой только журнальную брань, долги и убеждение, что литературой жить нельзя. Вильгельм даже неясно понимал, как и чем он жил эти полтора года. Первые полгода после деревни он прожил в Москве. Из-за Дуни. Свидания с Дуней были краткие, немного грустные: мать с теткой сразу разгадали намерения опасного молодого человека, у которого ничего не было, кроме смешной наружности и дурной репутации. Они вели себя с Вильгельмом весьма учтиво, но следили, и довольно счастливо, за тем, чтобы не оставлять с ним Дуню наедине. А устроиться в Москве ему не удавалось. Ходил в гости к князю Петру Андреевичу Вяземскому, поражал его резкостью мнений, и Вяземский умными глазами смотрел на чудака, хлопотал о нем, хотел устроить ему издание журнала, но потом махнул рукой и говорил знакомым:
– В Москве делать ему нечего: надобно есть, а здесь хлеба в рот не кладут людям его наружности и несчастного свойства – мнительного, пугливого.
И прибавлял с сожалением:
– В нем нет ничего любезного, но есть многое, достойное уважения и сострадательности.
И Вильгельм переехал в Петербург.
Поселился он с Семеном у Миши в офицерской казарме Гвардейского экипажа. Больше негде было. Брат Миша, молчаливый, суровый, с нежностью смотрел на Вильгельма. Он ни в чем его не винил, он сам знал, что жить нелегко. Приходили к брату моряки, и Вильгельм часто с ними разговаривал, что жить так становится невозможно. Суровый, с красным обветренным лицом, Арбузов говорил Вильгельму кратко:
– Подождите. Как у Лудовика Каглиостро завелся, так лекарь Гильотэн свою махину придумал. У нас заместо Каглиостро – десяток монахов и одна Криднерша, – так будет же у нас и десяток Гильотэнов.
Вильгельм слушал его с удовольствием. Часто бывали у Миши старшие матросы, Дорофеев и Куроптев; один лукавый и разбитной, другой приземистый, точный в речи и самодовольный. С ними Вильгельм говорил о деревне, вспоминал Закуп – Куроптев был смоленский; оба матроса, ходившие в дальние плавания, никак не могли забыть деревню.
Дуня писала ему коротенькие веселые письма, не падала духом. А денег не было, положения не было и не предвиделось. Хотел было он пробраться к Пушкину в Одессу; добрая Вера Вяземская, жена князя Петра Андреевича, жалела Вильгельма по-бабьи и обивала из-за него в Одессе пороги, но на нее махали руками:
– Что вы, что вы, этот самый, который был за границей и у Ермолова там с кем-то дрался! Хватит с нас и Пушкина.
Нищета угрожала Вильгельму. Устинья Яковлевна приезжала изредка к сыну, долго гладила шелковой старушечьей рукой Вилину голову и ни о чем не расспрашивала. Вильгельм знал, что вот опять она наденет свое старомодное платье и поедет к Барклаю де Толли, и опять будет говорить о своем сыне, а кругом опять будут молчать.
И он уставал. Иногда опять мелькала мысль о Греции, но все это казалось ему далеким, как будто хотел туда когда-то бежать какой-то другой человек, не он, а его младший брат или друг. Это уже казалось так трудно.