В кабинете, набитом вымпелами, кубками, грамотами и знамёнами, сидела Лиза. И смотрела в бумаги стеклянными глазами. Прошло несколько минут, пока я стояла столбом между бюстом Ленина и сейфом. Не подозревая о существовании номенклатурных способов опускания посетителя, я решила, что раз она пожилая, значит, глуховата и проорала о своём приходе. Лиза подняла на меня раздражённые глаза и выдохнула: «Тебе чё, в нашем интернате не нравится?».
Я поняла, что она вызвала меня на совещание и собирается в дальнейшей работе опираться на моё мнение, и потому бойко начала излагать плюсы и минусы жизни специнтерната № 31. Я была из тех детей, с которыми взрослые любили побеседовать как бы всерьёз. Я встала на цыпочки и распустила весь павлиний хвост. Выдержав меня минут пять, она тяжело вздохнула и сказала: «Давай отсюдова!»
Я окаменела. Я ждала награды или расправы, изысканно хамила и провоцировала, но она даже не оживилась. Она встала и выпихнула меня из кабинета, как корову, зашедшую на чужой огород, со словами: «Пошла! Пошла отсюдова!».
Она поняла: «много умничает, надо убрать», остальное ей было совершенно неинтересно.
— Ну? — окружили меня одноклассники.
— Дура какая-то, — обиженно сказала я. — Двух слов связать не может.
Прошла неделя. Классная сказала, что Лиза вызывает маму. Я ответила, что мама не ездит на общественном транспорте. То ли из моего поведения Лиза сделала вывод, что покойный отец был очень крупной номенклатурой, то ли она боялась, что мама напишет жалобу, а формальных причин исключения нельзя было даже придумать — я была гордость класса. Она посадила меня в интернатский автобус, и мы поехали к маме. Я понимала, какой чести удостоена, и пыжилась от гордости. Дорога была не ближняя, и я долго излагала свою жизненную философию. Лиза кивала, задавала вопросы, и к концу пути мне казалось, что мы подружились. Я, видимо, даже разбудила в ней что-то человеческое, но человеческое у неё никак не было связано с производственным.
Разговор с мамой проходил за закрытыми дверями. Когда Лиза уехала, мама изложила подробности. Оказывается, оба шестых класса из-за меня стали неуправляемыми. Оказывается, я хожу с книжкой философии под мышкой и подпала под «чуждое» влияние («Основы марксистской философии»?), из чего следует, что я скоро принесу в подоле.
— Что такое «принести в подоле»? — спросила я.
— Родишь ребёнка, — пояснила мама.
— Разве можно родить ребёнка в 12 лет?
— Она считает, что можно.
— Но ведь я ей всю дорогу объясняла, что вообще не собираюсь иметь детей, потому что всю жизнь буду изучать и преподавать философию!
— Просто не верится, что это директор, у неё вид и речь уборщицы, она, наверное, из ткачих, — брезгливо предположила мама.
Я подозревала их в тайном сговоре — ну не могли же меня действительно выгнать за яблоки и марксистскую философию. Все девочки старших классов были сексуально озабочены, на их фоне я скорее выглядела придурочной с книжкой, чем потенциальной «приносильщицей в подоле». Из визита Лиза поняла одно: мама не опасна, ей всё по фигу, можно не церемониться. Было решено, что я последний раз еду летом в лагерь, потом ложусь на операцию, а оттуда возвращаюсь в обычную школу. Маму не волновало, что интернатская программа отстаёт от обычной школы на полгода, Лизу — тем более. Мне не хотелось терять лишний год и идти обратно в шестой. Предстояло обмануть всех, сталкивающихся с моим дневником и моими знаниями. Что большой кровью, но удалось.
Самым сильным местом интернатской жизни был летний лагерь, когда вся межпуха перемещалась в здание аналогичного одесского интерната. Туда не брали самых маленьких, самых тяжёлых и самых отпетых, зато все сотрудники пристраивали на халяву своих детей и детей своих друзей.
В шесть утра на жутком холоде мы строились по горну на уличную зарядку. Физрук, бывший спортсмен и местный секс-символ, рычал в мегафон. Его мятое лицо и мутный взор свидетельствовали о многообразии курортного досуга. По рассказам старшеклассниц, ни одной из них не пропустил; впрочем, могли и врать. В холодном сизом воздухе мы, дрожа, разминали озябшие руки и ноги. На столах под навесом стояли стаканы бордового виноградного сока и лежало печенье; от сока становилось ешё холоднее. Потом путь на пляж длинной шокирующей гурьбой. Прохожие столбенели от этого босховского зрелища, наиболее азартные дети обращались к ним возгласами: «Закрой рот — кишки простудишь! Не споткнись на повороте!».
На отгороженном пляже, лёжа на топчанах, мы снова делали лечебную гимнастику под мегафон, затем отрядами ходили на 10 минут в воду. Провинившихся лишали моря как компота. После пляжа и завтрака в раскалённых автобусах час ехали в загородную грязелечебницу Куяльник, где в немыслимой духоте загорелые студенты опрокидывали на наши дефективные ноги и руки вёдра обжигающей грязи. Когда пытка кончалась, возвращались в духовке автобусов, подбадривая себя блатными и патриотическими песнями.
Обед. Тихий час. Тошнит от жары и слабости. Я плохо переношу жару, весь день пребываю в полуобморочном состоянии, начинаю соображать только ночью. Жаловаться некому, страна и так учит и лечит неполноценных неблагодарных ублюдков. После тихого часа общественная жизнь — грядут даты, слёты и смотры. Вечерний визит к морю, окрашенный тёплой водой, поразительным закатом и песнями Рафаэля из репродуктора. Ужин. Отчётная линейка. Горн отбоя. Как только дети оказывались в постелях, взрослые линяли с территории лагеря, и в палатах начинался разгул: мазанье друг друга пастой, наливание в тапочки варенья из посылок, завязывание чужой одежды узлами. Мы стояли у ограды, рассматривая соседний ресторан, в котором играл оркестр, и на веранде грузины в белых штанах приглашали танцевать крашеных блондинок. Мы лазили в соседние с лагерем сады, воруя фрукты. Обсуждали личную жизнь не слишком стеснительного персонала. Пахло морем, домашней едой с дач, хотелось плакать, хотелось убежать и переплыть по морю в Турцию, хотелось побыстрее вырасти. К утру всё немного унималось, тут и звучал горн подъёма.
Высшим проявлением сотрудничества с коммунистами была моя должность председателя совета отряда, но продержалась я на ней не долго. В библиотеке пионерлагеря был детектив, герой которого отрезал ножницами ресницы, после чего они отрасли так, что на них можно было класть несколько спичек. Мы достали ножницы в медпункте, и девочки отряда вслед за мной порешили всю растительность на глазах. На нас стукнули, была срочная линейка, меня выгнали из председателей совета отряда, объяснив, что из таких, как я, вырастают… (Напомню, что было лето между пятым и шестым классом, и стрижка ресниц диктовалась не интересом к противоположному полу, а жаждой эксперимента. Тем более, что отросшие ресницы оказались хуже прежних.)
На этой линейке процитировали стихи Сергея Михалкова: «Сегодня он играет джаз, а завтра — Родину продаст». Стихи меня совершенно потрясли — я знала от взрослых, что джаз — это «музыка толстых», но к пониманию того, что полнота является формой готовности к шпионажу, была не готова. С другой стороны, Михалков написал гимн и «Дядю Стёпу». Еще было совершенно не ясно, как теперь относиться к разъевшимся на харчах для больных детей толстым воспитательницам.