— Шо вам, жиночка, крыса мешает? Никому не мешает, вам мешает! А шо у вас у Москве крыс немае? — возмутилась моему недоумению старшая сестра. Я, конечно, знала украинский фольклор типа «хохол вымоется в блюдечке воды», «больше грязи — толще морда», но мне этого было недостаточно, чтобы смириться с крысой именно в больнице. Я долго исследовала палату на предмет крысиных ходов, плотно закрывала дверь на ночь и крепко прижимала к груди ребёнка.
На следующий день начала антикрысиную компанию, высказав всё дежурному врачу. Врач посмотрел на меня с неодобрением и посоветовал больше думать о том, что хожу по больнице с распущенными волосами во фривольном халате, и велел старшей сестре надеть на меня белую косынку и ублюдочный больничный халат. Таких финтов я объелась в госпитале, пока была ребенком, и теперь, став двадцатидвухлетней матерью двоих детей, хавать это не собиралась. Сказала, что косынку и халат надену во имя комфорта собственного сына, но по поводу крысы пойду к главврачу. На следующий же день, мотивируя улучшившимся состоянием Петьки, меня перевели в обычную палату.
Кровать стояла у окна, и первое, что я увидела, была дыра между кроватью и подоконником, по которой местная палатная крыса, видимо, менее светская, чем крыса столовская, приходила по ночам. Толстые тётки «годували» своих младенцев, дети постарше мирно кидались кубиками, а я как загипнотизированная смотрела на дыру и думала, как буду всю ночь с тапочком в руках охранять болезное дитятко от страшного зверя. Тётки немедленно объяснили, что их крыса детей не кусает, а ест из своей миски. Что суп не любит, но кашу и колбасу с удовольствием. И что если я такая нервная, то нечего было ребёнка рожать так рано. А если я всем этим хочу показать, что из Москвы приехала, то им на это глубоко насрать, потому что они тут тоже как люди живут, и каждая дом имеет, а к нему машину, лодку и мотоцикл.
На мотоцикле я сломалась и пошла к дежурным сёстрам. Сестры были молоденькие, сказали, что крыс боятся, и потому ночевать уходят на второй этаж.
— А как же дети на капельницах? — бестактно спросила я.
— А шо им сделается? Мы сами городские с медучилища, мы крыс лякаемся! — ответили девушки. Я впала в уныние и находилась в нём до вечера, потом позвонила Саше, сказала, чтоб шёл забирать нас и нёс что-нибудь тёплое завернуть Петьку. Сёстры были изумлены мои решением и сказали, что открыть дверь мне не имеют права, им попадёт за моё бегство, а вот из окна вылезти помогут, благо первый этаж.
Когда меня спрашивают, почему как драматург я никогда не баловалась абсурдизмом, я объясняю, что в любой советской истории болезни и уголовном деле абсурда больше, чем во всех Ионесках, помноженных на всех Мрожеков. Одним словом, я спасалась незаконным бегством с больным ребёнком от легитимной крысы через окно, а медсёстры передавали моему мужу пакеты с вещами, завёрнутого в шерстяную кофту Петьку с хрипами в лёгких, и страшно боялись, что их лишат премии за недонесение дежурному врачу.
Я вылечила ребёнка, вернулась в Москву и наваляла злобную бумагу о крысах в Министерство здравоохранения. Ровно через полгода пришёл неконструктивный ответ на бланке: «Изложенные вами факты подтвердились». Не прошло и пяти лет, как руководство города приняло меры, и помещение детской больницы было передано… детской поликлинике.
В день, когда Петру и Павлу исполнилось два года, и мы радостно накрыли столы в квартире у мамы и брата, дети умудрились сбить со шкафа мячом трубочку с таблетками и наглотаться финлепсина. Таблетки были красивые и обезгорченные, у Петьки одну удалось вытащить изо рта, а Пашка провёл операцию шустрее. Приехала «скорая», наорала на нас, мол дети играют, весёлые, нечего вызывать. Реакция на финлепсин идёт волнами: через три часа, через шесть, через двенадцать и через сорок восемь. Когда через три часа я везла детей на «скорой», Пашка был в глубокой коме и, как я ни трясла и ни обнимала его, не слышал меня. Я только помню, как за приоткрытой дверью молодой крупный реаниматолог сдирал с детской ноги сапог, экономя время, резал скальпелем носки и колготки, втыкал в ногу капельницу и орал «Уберите мамашу!».
— Звоните, — сказала врач в приёмном покое. — Мы ничего не можем обещать, у нас в отделении пятидесятипроцентная смертность.
Как безумная я бродила кругами возле Филатовской больницы, и никто, никто не мог мне помочь. И не было ничего страшнее, чем приходить на встречу с лечащим врачом, бояться, что сейчас он начнёт отводить глаза, и смотреть на родителей, при виде которых он отводит глаза. Моих детей спасли, и вот уже восемнадцать лет, когда я еду мимо Филатовской больницы, сердце моё сжимается от нежности к врачам токсикологического отделения и ужаса за тех, кто сейчас лежит у них на капельницах.
Я не помню никаких деталей, это было слишком страшно. Только помню, что когда сыновей выписали, у меня начали отниматься ноги. Башкой я понимала, что это нервное, но сделать ничего не могла. Обнаружился семейный невропатолог, давно положивший на меня глаз, и дозами таблеток и ухаживаний вернул контроль над собственным телом. Из общения с ним помню одну фразу: «Когда женщины обращаются ко мне с жалобами на вегетативно-сосудистую дистонию, я объясняю, что при качественном сексе у человека не бывает вегетативно-сосудистой дистонии». У меня секс был качественный, но отравление надолго сделало меня идиоткой.
Детский больничный декамерон оказался длинным. Летом в Черкассах четырёхлетние Петька и Пашка в саду у прабабушки тайно на жаре обливали друг другу голову холодной водой из бочки. Утром Пашка выдал признаки менингита, его госпитализировали вместе со мной. У мужа кончался отпуск, и через неделю мы должны были возвращаться в Москву. Шестым чувством я понимала, что это не менингит, не желала оставаться в чужом городе со свекровью без мужа и не могла доверить ей Петьку.
До появления детей я была интеллигентной дурочкой и сносила тяготы социализма, протестуя громко, но не конструктивно. Когда гнусность медицинских и воспитательных щупальцев системы потянулась к моим детям, я озверела и превратилась в бульдога, вцепляющегося в глотку. Инстинкт материнства в своей стране я понимала как защиту потомства от системы, чего никогда, ни одной секунды не понимала моя матушка, сдавая меня и брата на заклание мерзкому Молоху.
Я помахала ручкой всем своим «неудобно», в короткие сроки научилась давать взятки и дарить подарки врачам и воспитателям и прорываться сквозь кордоны медперсонала к больному дитятку, которое охранялось от матери жёстче, чем рецидивисты в петанциарных учреждениях. Выглядела я неприлично молодо, и сперва ко мне не относились всерьёз. Однако цинизм и несгибаемость, с которыми я реализовывала своё конституционное право на материнство, рано или поздно побеждали.
Короче, оказавшись в украинской больнице уже без крыс, но с сонным ленивым персоналом, я ворвалась к дежурному врачу, необъятному «щирому чоловику» лет пятидесяти, уставившемуся в телевизор, и холодно сказала:
— Вы должны сделать моему ребёнку капельницу с физиологическим раствором.
— Шо вы, жиночка, хочете? Так мы ж вашего хлопчика тики положили, нехай лежит. Зробим пункцию, побачим. У нас лишних капельниц нимае.