Вернулся с мешком, там был хлеб (вспоминает мама полвека спустя, и глаза её горят), сахар, селёдка, гороховый концентрат и бутылка водки. Вид продуктов её парализовал, но она не подала виду, была гордая. Он предложил пойти в кино на «Свинарку и пастуха», мама благородно согласилась. За время просмотра от мук голода возненавидела и фильм, и офицера. Вернулись, сели за стол, офицер налил по полстакана водки и заставил выпить. Мама никогда раньше не пила водку, а тут выпила и чуть не умерла — у неё было сильнейшее отравление.
Весной нанялась сажать картошку, чтобы к приезду родителей было чем их кормить. Дедушка и бабушка вернулись из эвакуации в 1944 году; продали всё, что вырастили в приусадебном хозяйстве, купили на это несколько отрезов ткани, чтоб приодеть дочку, но по дороге их обокрали. В чём ушли в сорок первом, в том, заштопанном и заплатанном, и вернулись через три года домой, откуда всё было вынесено до последней нитки. Бабушка начала преподавать в школе, но ей не в чем было идти на работу. Выросшая в богатой семье города Люблин, она вынуждена была ходить на уроки в старых мужских ботинках и умирала от стыда.
Мама писала стихи. Ужасные с точки зрения поэзии, но полные пафоса и веры в победу. Её жениха, Колю Королёва, преподававшего физику после окончания института, убили на фронте. Осталось несколько писем. Убили почти всех мальчиков из класса. Драматург Вадим Коростылёв, учившийся в параллельном классе, рассказывал мне, что пошёл на войну в лыжном костюме и отцовых солдатских сапогах с гражданской, что их, не обученных, не обмундированных и не вооружённых, всем классом бросили немцам в пасть.
Мама училась в ветеринарном институте, в медицинский так и не перевелась, было не до того, специализировалась на болезнях, общих у людей и животных. В 1945 году сдавала экзамен профессору Ельцову. Профессор положил на неё глаз: мама была красотка, скромная и зажатая, с одной стороны, бойкая и языкатая — с другой. Началась двадцатилетняя дружба. Видимо, это была не просто дружба, но молодая мама была слишком зашугана воспитанием, а Ельцов был известный донжуан. Умный, немолодой учёный, он сломался на худенькой девочке в очках в золотой оправе со жгуче-чёрными кудрями. Она делала доклады на его кафедре, он брал её ассистировать при операциях. Был всерьёз увлечён, долго домогался. На выпускном вечере не отходил, ждал, что та попросит помочь устроиться в Москве на кафедре. Но мама понимала, какой ценой.
Закончила институт с красным дипломом, была признана лучшей студенткой курса, но при институте оставлена не была, а получила распределение в Калининскую область. Профессор сжалился и бескорыстно устроил в Москве два месяца помогать большому чиновнику делать кандидатскую диссертацию.
Позже мама бывала по работе в Академии на учёных советах и обязательно заходила к профессору Ельцову в кабинет. Ее считали его любовницей, а она была младшей подружкой, советчицей и утешительницей. Потом познакомила его с моим отцом, получила одобрение и назвала моего брата в честь профессора Сергеем. В 1965 году профессор Ельцов умер.
Несмотря на красный диплом, еврейке на работу было устроиться трудно. Взяли в научно-исследовательскую лабораторию. Директор вёл себя как мелкопоместный князёк: набрал в штат послевоенных вдов, реабилитированных, евреев и измывался как хотел. Они сделали ему докторскую, потом он стал академиком, лауреатом госпремии. Во всех статьях, которые писали сотрудники, первая фамилия автоматически ставилась его. Уходить было некуда.
Мама совмещала две должности: заведовала виварием и была научным работником-опробатором. По долгу службы ездила в командировки, пробуя лечить животных новыми лекарствами, объездила всю Московскую область и три района Горьковской. Кстати, была секретарём комсомольской организации лаборатории, считалась «идейной комсомолкой» и собиралась вступать в партию по зову сердца.
Когда лабораторию хотели закрыть, шеф послал маму к комиссии из академиков — как девочку из хорошей семьи с подвешенным языком, способную объяснить, чем занимается лаборатория и насколько важна работа; сам он объяснить этого не мог. Во всех бандах есть штатная единица интеллигента, которого привозят на переговоры для хорошего впечатления. Короче, лабораторию оставили.
Мама начала писать диссертацию, даже закончила вечерний институт марксизма-ленинизма для кандидатского минимума.
И тут познакомилась с отцом через подругу, комсомольскую номенклатуру, в комсомольской организации которой числилась дочка Сталина. Считая, что первый брак отца не жизнеспособен, мама пошла напролом. Тут как раз произошла высылка отца в Муром, и, бросившись вдогонку, мама сознательно поставила жирную точку на своей карьере.
Ближайшими друзьями родителей в муромской жизни стали супруги Дёмины. Уже упомянутая литераторша Мария, в честь которой меня назвали, и её муж, Григорий Никитич, секретарь райкома партии, умный, весёлый и сентиментальный человек. Когда выпадало свободное время, он забирал моего маленького брата и отправлял маму с папой в кино.
В 1958-м, после Фестиваля молодёжи и студентов, началась эпидемия полиомиелита. Во всём доме, который в Муроме назывался «генеральским», я оказалась единственным ребёнком, получившим «остаточные явления полиомиелита». Я была розовым годовалым пупсом, когда, проснувшись утром, не смогла встать на ноги. Меня ставили, я падала, меня снова ставили, я снова падала.
Увезя меня в Москву, мама писала: «Машеньке делают уколы. Всё переносит как взрослая. Очень плохо кушает. Лежим в боксе, общаемся с другими детьми через стекло. У меня депрессия, а Маше всегда весело, смотрит на дверь и говорит „папа“ с самыми нежными интонациями. Волнуюсь, как там вы справляетесь с хозяйством и Серёжей (брат ходит в детский сад, у него есть няня, приехали помогать бабушка Ханна и дед Илья, но мама в каждом письме просит, чтоб взяли ещё домработницу, и советует кандидатуры)?»
Перед тем, как забрать в санаторий для укрепления нервной системы, маме велели насильственно оторвать меня от груди. Длинное письмо про то, как во время этой акции рыдаю я и рыдает она. Таковы советские педиатрические способы укрепления нервной системы.
Все родственники, включая медицинских работников среди них, отказали маме в жилье, панически боясь моего полиомиелита, который давно прошёл. Мама осталась на улице в родной столице. «Все шарахаются от меня как от прокажённой», — писала она отцу.
Пустила к себе подруга. А я, полуторагодовалая, попала в санаторий, о чём мама писала: «У Маши общительный характер и милая мордочка с ямочками, ей везде особое внимание. Попав в санаторий, она объявила голодовку, стали кормить насильно, началась рвота. Нервничать ей нельзя, а она три дня рыдает не переставая. Главврач хотела её выписать, а потом лично целый день кормила с ложки, и Маша пошла на мировую. Я видела её в окно, она бледная и грустная».
До пяти лет мама переправляла меня из больниц в санатории, из санаториев в больницы, постепенно сживаясь с ролью матери непоправимо больного ребёнка, которую быстро начала переигрывать.
В 1962-м отца неожиданно демобилизовали по хрущёвской реформе и скоропостижно умерла бабушка Ханна. После смерти бабушки у мамы был такой стресс, что она много лет не могла ездить на общественном транспорте. Сорокалетняя замужняя женщина, имеющая двух детей, она неадекватно повела себя в этом испытании судьбы. И, потеряв ограничитель свободы в виде мамы, для психического баланса построила пространственные ограничения сама. У Битова это называется: «Шея мёрзнет без ошейника». Мама назначила себя сердечницей и, при совершенно здоровом сердце, начала «умирать» при малейшей нагрузке и особенно при малейшем сопротивлении мужа и детей её воле. Всё детство я наблюдала маму лежащей, держащейся за сердце или пугающей этим.