Мне 40 лет | Страница: 96

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Удивительное дело, я честно расставляла акценты, а вокруг твердили, что это эпатаж с целью грамотно построить карьеру. Я утверждала, что шестидесятники, не выдавившие из себя по капле раба (а я-то их видела не по телевизору, а на заседаниях и делёжках пирога), активно душат свою смену. А мне намекали, что я озвучиваю чью-то интригу. Я говорила, что матерный ширпотреб, завоевавший сценические площадки, пройдёт как пена, а меня обвиняли в зависти. Я намекала на кризис мужской цивилизации, а мне отвечали «Ты, наверное, хочешь в думу!», хотя тогда профессиональная политика казалась мне трудной и неинтересной. Особо дулись шестидесятники, назначившие себя моими учителями и первооткрывателями, хотя, кроме Афанасия Салынского, мне никто никогда реально не помогал.


После изгнания мужа в доме начали появляться мужчины. Это были приятели, поклонники, деловые партнеры. Их стало больше, потому что гости мужского пола ранили Сашино самолюбие. А тут двери распахнулись, мужики потекли бурными потоками. Новые ноты привносил и мой новый статус, и то, что, несмотря на депрессию, я словно сбросила груз семнадцати лет брака. Я превратилась в ту самую разгульную восемнадцатилетнюю хозяйку арбатского салона, которой вышла замуж, ощутила себя очень молодой, очень свободной, очень привлекательной и очень любящей жизнь.

Несмотря на сексуальные проблемы и неспособность влюбиться, я понимала, что жизнь прекрасна и в каком-то смысле она только начинается. Разрыв, устроенный моими руками, переживался не легко. Но, даже если бы мы, не дай бог, помирились, я уже не была способна к прошлым отношениям. Я внутренне разжалась, как пружина, и начала занимать больше места в психологическом пространстве дома.

Я покрасилась в истошную блондинку (как в десятом классе), а это (кто пробовал — знает) совершенно перекроило образ. Мужчины, не смевшие прежде и подойти, начали через улицу кричать: «Дэвушка, пойдём покушаем в ресторане!»; а знающие не один год вдруг начали лепить фразочки типа: «Зачем тебе загружать умным свою хорошенькую головку?!». Я прониклась глубоким сочувствием к блондинкам, но нещадно эксплуатировала их образ, почему-то позволявший снять львиную долю ответственности и напряжения.

Сыновья долго воспринимали мужчин, появляющихся в доме, как существ, с которыми в моей жизни может быть связано что-то половое и матримониальное. Подсознательно они ждали, что мы помиримся. Налетая на подобное отношение, гости мужского пола, в том числе и те, что в мыслях не имели видов на меня, начинали к сыновьям подлизываться. Выглядело это запредельно. Взрослые дядьки являлись с бутылкой, подпаивали пятнадцатилетних Петра и Павла и изо всех сил вели с ними сальные разговоры. Поскольку бывший муж не пил в принципе, а на язык был благочестив как институтка (это я могла запустить в него десятиэтажным матом, он же за весь брак ни разу не назвал меня даже дурой), сыновья наблюдали за гостями как орнитологи за диковинными птицами, считали их полными идиотами и совершенно не врубались, что такими способами их принимают в мужское братство.


Пришёл июнь, а с ним и драматургический фестиваль, переселившийся из комсомольского дома отдыха в имение Станиславского по имени Любимовка. Имение пребывало в состоянии вороньей слободки, постройки, за исключением оборудованных под актёрский дом отдыха, ещё недавно работали барачными коммуналками. Люди были выселены, но разгромленные комнаты остатками скарба ещё рассказывали истории о них, будя к драматургическим изыскам.

Ещё царило общее опьянение свободой, ради него забывались прошлые обиды. Ещё казалось, что на смену идеологической конъюнктуре придут и воцарятся настоящие тексты. Ещё думалось, что тётеньки-хозяйки семинара глубоко раскаялись в службе коммунистическому режиму, что дяденьки мэтры приехали сюда не для того, чтобы подправить собственное здоровье, а чтобы ставить на ноги молодых, что молодые режиссеры изнемогают от желания ставить пьесы своих сверстников, а не прогибаются под хозяевами, чтоб дали поставить хоть что-нибудь. Все разговаривали цитатами из фильма «Покаяние» и искренне поддерживали атмосферу праздника. Шёл 1992 год…

Тексты приехали разные. В основном исторические стилизации, потому что очень трудно было понять что-то про себя. А если понималось, то или с морем крови, или с крестом и кадилом клинической величины, или в национал-патриотической истерике, или с чёрной дырой чернухи. Я приехала с пьесой «Дранг нах вестен», её удачно отыграли, напечатали в альманахе «Драматург», и она побежала по городам и весям.

Пьеса в трёх новеллах была написана на двоих, и очень компактно ставилась в условиях филармонии и концертного зала. В первой новелле эмигрирующая в Америку жена художника-шестидесятника объясняла мужу, что, плача о своей загубленной совдепией жизни, он сознательно загубил ей жизнь. Во второй — она и он осваивали пространство дикой эмиграции. В третьей — русский герой на рандеву не выдерживал партнёрства с европеизировавшейся деловой женщиной. Всё это было про меня, про нас, про тех, кто уехал, кто собирался и кто не собирался.

Пока все устраивали дела и заглядывали в глаза мэтрам, я расслаблялась. Режиссёра взяла не «перспективного», а нравящегося моей новой подружке — чтобы дать ей возможность завалить его под любимовской берёзой. Это была первая передышка после разрыва с мужем. Я могла месяц не думать о зарабатывании денег и кухонном конвейере и даже нашла мальчика, от которого моё физиологическое естество стало быстро приходить в норму.

Мальчик был милый, молоденький, снобистски настроенный, экзотически воспитанный и прелестный в постели. Я долго не могла выучить, как его зовут, что ни капли не омрачило наши отношения, в которых моя психика сразу отменила блокаду организма на удовольствия.

Это был сезонный вариант, и чем-то мальчик напоминал мне бывшего мужа. Я понимала всё это, но ещё была не в состоянии контролировать себя, и терроризировала мальчика, как волк ягнёнка.

Моя компания тоже не принимала его — за молодость и принадлежность к другой тусовке. Если бы это был малотоварный вечно пьяный лысый пузатый писатель с амбициями вместо мускулатуры, меня бы поняли и простили, но я редко возбуждаюсь на некрасивых мужчин, для этого в них должно быть сумасшедшее обаяние.

Короче, мальчик был обижаем и мной, и компанией, хотя честно исполнял свои физиологические и декоративные задачи, пока Любимовка не кончилась. А когда она кончилась, началась карусель Каравана культуры. Приехала из Еревана Зара с маленькой дочкой и немецкий художник-антропософ Йоханн из Бремена. Зарина Алиса была ребёнком, который все пять лет своей жизни провёл в воюющей стране. Горячая вода в её понимании могла жить только в чайнике. Алиса включала горячий кран в ванной, часами стояла, держа в нём пальчик и загадочно улыбалась. Выросшая при свечах, она не понимала, почему целый день работает телевизор и горит электричество.

Йоханн был иконописный красавец, не пахнущий мужскими гормонами, упёртый антропософ, благочестивый отец семейства, приехавший спасать пропадающих на корню без штайнеровского учения русских. Мы с Зарой относились к нему как к мебели. Он рассуждал о спасении человечества, но ни разу не принёс Зариной Алисе шоколадки. Решили, что он считает сласти вредными для человеческого организма, и были страшно удивлены, выметая из-под его постели горы сникерсных обёрток.