Послышался невнятный общий шум. Бояре выражались в том смысле, что они бороды готовы вырвать у себя от горя.
– А хрен вам в рот, бояре! – дерзко хохотнул Иван Васильевич. – Вот возьму – и ка-ак не помру!..
Анастасия перехватила насмешливый взгляд Курбского и устало опустила веки.
– Беру на себя обет, – продолжал Иван Васильевич. – Коли пошлет Бог дольшей жизни, отправлюсь паломником в монастырь Кирилла Белозерского, на поклонение мощам, с женой и сыном! Все слышали? А теперь идите. Идите все. Устал я. Иван Михайлович, – повернулся он к Висковатому, – ты в приемной держи крест за меня. Авось, кто еще присягнуть надумает…
Голос царя дрожал то ли от слабости, то ли от сдержанного смеха.
Он как в воду глядел! В приемной уже топтались запыхавшиеся посланные от Курлятева-Оболенского, а вслед вошел гонец от Фуникова-Курцева. И князь, и казначей велели сообщить, что присягу Дмитрию-царевичу принесут всенепременно.
На другой день с красного крыльца Большой палаты было объявлено, что царь, Божией милостью и молитвами, пошел на поправку, ибо царская смерть без ведома Божия не случается, как и смерть любого другого человека. Все Божьими руками охраняемы, умирают по суду его, никто не может быть убитым до назначенного ему дня…
Да, антонов огонь, сделавший свое дело, теперь вполне мог погаснуть!
– Нельзя, нельзя его пускать по монастырям! Начнется опять то же самое… всю казну пораздаст этим монахам, которым вечно своего богачества мало!
Сильвестр тонко усмехнулся:
– Спасибо на добром слове, сын мой.
Алексей Федорович Адашев сверкнул на него глазами:
– Ты же понимаешь, о чем я!
– Понимаю.
– Ну так разреши его от обета! Скажи, что Бог простит, – какая ему в самом деле разница, Богу-то! – а ехать не надобно.
– Ну, не стану же я его за руки за ноги держать и отобедать разрешать! – с оттенком раздражения отозвался Сильвестр. – Сами небось могли убедиться, что это отнюдь не тот Ивашечка, что шесть лет назад. Это прежде он был мягкая глина в наших руках, а теперь… а теперь в этой глине твердый стержень нащупывается.
Адашев с треском перегнул гусиное перо, которое держал в руках. С кончика брызнули чернила, забрызгав ему зарукавье, однако, поскольку Алексей был, как всегда, в черном, пятен на одежде не было заметно. Он отшвырнул перо:
– Видали? Вот он, его стержень. Согнуть посильнее – и…
– Не обольщайся.
Доселе молчавший князь Курбский поднялся с угловой лавки и начал ходить по просторной приемной палате Малой приказной избы, разминая ноги и изредка приостанавливаясь под дверью, за которой в писцовой каморе работали дьяки и подьячие.
– Да не слыхать там ни слова, – с досадой сказал Адашев, поняв его опасения. – Ни единого словца!
– Не обольщайся! – повторил Курбский. – Небось они, когда козни свои строили да замышляли, тоже думали, что ни единое чужое ухо им не внемлет. Ан сами знаете, что вышло!
Сильвестр тревожно вскинул голову. Его до сих пор ранили напоминания о том роковом дне, когда Иван подверг верность своих советников такому изощренному испытанию. Удивительно, что никто из них не заподозрил опасности, не увидел ловушки. Отвыкли видеть в царе самостоятельное лицо, слишком крепко уверовали, что вполне властны над его душой и помыслами. И основания для такой самоуверенности были! Не раз и не два они трое беседовали меж собой, что никак не государя, а именно их заслуга, если миновали времена боярской вольницы. Теперь они, лучшие из лучших, избранные, решали судьбы страны и бояр, все реже и реже советуясь с Иваном Васильевичем. Как сказал премудрый Соломон, царь хорошими советниками крепок, будто город башнями. И вполне естественно, если в головы их не раз закрадывалась мысль: если советники так уж хороши, то зачем царь вообще?
Впрочем, нет, конечно, Иван был нужен, пока нужен. Народ любит его, народу необходим некий наместник Бога в человеческом образе. Уже не раз слышал Сильвестр песни, сложенные после Казанского похода, и главный герой их – храбрейший из храбрейших, мудрейший из мудрейших государь-прозорливец Иван Васильевич. К тому же, хоть и против воли, а приходится признать: болезнь Ивана вызвала сильнейшее народное отчаяние. До сих пор помнятся эти безмолвные толпы под кремлевскими стенами, жадно ловившие всякую весть о царском здравии.
Глупцы! Чернь была так же обманута, как и они, ближайшие советники и наставники государя. И кем обмануты?! Бабой!
То, что его, хитроумного женоненавистника, обвела вокруг пальца именно женщина, наполняло Сильвестра особым ощущением обессиливающей злости. Он скорее готов был простить лукавство своего воспитанника, чем эту поистине воинскую хитрость, замышленную Анастасией. Она всегда внушала Сильвестру неприязнь – прежде всего потому, что слишком уж крепко был к ней привязан царь. Сильвестр делал все, что мог, чтобы держать Ивана в отдалении от жены, строго ограничивал время их близости, наставлял, что не годится жене так часто вмешиваться в дела своего господина, ее дело – сидеть в тиши, подобно сверчку запечному… Однако он, со всеми своими премудростями и канонами, оказался бессилен пред стихийной силой женственности, исходящей от Анастасии, этой искусительницы!
Сильвестру казалось, словно у него на глазах походя разрушено некое прекрасное и цельное творение его рук. Наверное, такое же бессилие и отчаяние испытывал Творец, когда лучшее из лучших его созданий – человек, Адам, – искусился происками бабьими и утратил свое бессмертие! Наверное, Господь чувствовал себя в ту минуту таким же дураком, как Сильвестр – сейчас. Ну, Еву хотя бы могло оправдать то, что ее, в свой черед, искусил диавол. Анастасия же сама, единолично, полностью виновна в том перевороте, который начинает происходить с царем. Ведь это она, она выдумала объявить царя при смерти!
Воистину, жены мужей обольщают, яко болванов. Слаб человек! От жены было начало всякому греху, и через то все люди гибнут.