У Сильвестра вновь перехватило дыхание. Ведь они были на самом краю гибели! Решив не допустить к трону Захарьиных, которые живо прибрали бы страну к своим загребущим рукам, все трое: он сам, Курбский и Адашев – уже готовились дать присягу князю Старицкому, который поклялся не ущемлять их власти и влияния. С тем и отправились в опочивальню цареву. Но все переломилось в последнее мгновение! Кабы не тайная весть, которую столь своевременно получил князь Курбский, где бы они были сейчас – эти трое, привыкшие называть себя избранными и полагать всемогущими?! Нет, наверное, не на плахе, потому что Иван с поразительным миролюбием простил всех и каждого, кто в тот день у его ложа противился царской воле. Никто не заключен в узилище, не затравлен медведями, не пытан зверски, не сложил голову на плахе. Страшное слово «измена» не прозвучало ни разу. Однако Иван наверняка отстранил бы их от дел, а это ничуть не хуже смерти. Пока же они в прежней власти.
Откуда вдруг выскочило это коварное словечко «пока»?..
Нет, нельзя, нельзя допустить, чтобы Иван скользким угрем вывернулся из рук советников своих. Нельзя допустить, чтобы в этом паломничестве в Кириллов-Белозерский монастырь, куда он так рвется, царь обдумал случившееся как следует, чтобы по-прежнему оставался под влиянием своей лукавой жены. Понятно, на каких струнах его души играет Анастасия! Царь-де рожден поступать так, как ему хочется, а не как другие присоветуют, ныне же он делает все именно по воле других. Вот в чем главная опасность путешествия – в близости Анастасии, а вовсе не в том, что какая-то доля казны перепадет в монастырскую собственность. Скупец Адашев, ярый поклонник «нестяжателей», [16] просто-таки слышать об сем не может, это застит ему глаза, однако разумница-князь Андрей Михайлович зрит, как всегда, в корень и видит, в чем настоящая опасность.
– Как я понял, поездка в Троицкий монастырь его не вразумила? – спросил Курбский с этим своим шляхетским, гонористым выражением, которое прежде всегда скрытно бесило Сильвестра. Теперь-то привык. Ну что ж… у каждой пташки свои замашки, как любит говорить царь.
Адашев неохотно качнул головой. Это ему принадлежала мысль привлечь на помощь старика-затворника Максима Грека, могучую нравственную фигуру предыдущего царствования. Обличитель великого князя Василия Ивановича за его развод с Соломонией Сабуровой, проповедник, пригнутый к земле годами и невзгодами, он, казалось, еще не утратил силы властвовать над душами.
Казалось – вот именно, что казалось!
Максим не мог испытывать приязни к сыну своего гонителя и с охотой отозвался на просьбу Адашева: переломить настроение царя, отговорить его от долгой поездки в Кириллов монастырь. Предлог был выбран не только вполне приличный, но и великолепнейший. Взывая к великодушию государя, старец сказал Ивану, что обет его не согласен с разумом. После взятия Казани осталось много вдов и сирот, гораздо лучше заняться устройством их судеб, чем исполнять обещания, данные в горячке. Совершенно по Иоанну Златоусту: «Не только присвоять себе чужое, но и не уделять части своего бедным есть грабительство». Бог и его святые обращают внимание не на место молитвы, уверял Максим Грек, а на желание и добрую волю молящегося.
– Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном! – сказал старец на прощание.
Этих слов Алексей Федорович говорить не просил, это уж была чистая старческая отсебятина человека, привыкшего запанибрата обращаться со святыми небесными силами и насылать на ослушников моральные громы и нравственные молнии. В этом смысле Сильвестр был очень схож с Греком и многому у него научился.
Похоже, речи Максима произвели впечатление на Ивана! В Москву он воротился притихнув и сразу затворился с Анастасией. И Сильвестр, и Адашев знали о ее впечатлительности, знали, как трясется она за жизнь сына, и были почти уверены, что смутный страх, напущенный Максимом, не сможет не завладеть слабой женской душонкой.
Но, видимо, что-то свихнулось в мирозданье, коли эта женская душонка оказалась гораздо сильнее, чем они рассчитывали. На другой день было объявлено, что царь своих обетов не изменил и в паломничество отправляется буквально завтра же. Ночная кукушка опять всех перекуковала.
– У-ух, Евдоксия зловредная и пакостная! – обессиленно простонал Сильвестр.
Курбский вскинул брови. Нетрудно понять, о ком речь ведется. Евдоксия – императрица константинопольская, гонительница Иоанна Златоуста. Сравнивая с ней Анастасию, Сильвестр тем самым ставит себя на одну доску с великим проповедником.
Курбский был начитан, искушен в словотворчестве, а потому вполне оценил изысканную метафору. Однако все же Сильвестр от скромности не умрет! Вот только есть тут одна неувязочка… Когда вышеназванная Евдоксия с помощью собора, составленного из личных врагов Златоуста, отправила его в ссылку и заточение, то в Константинополе, чуть Иоанн покинул город, произошло страшное землетрясение. Евдоксия увидала в этом знамение – гнев небесный за гонения, которым подвергала праведника – и поспешила возвратить Иоанна Златоуста с большой торжественностью.
Едва ли Сильвестр способен вразумить Анастасию с помощью разбушевавшихся небесных стихий. И если для того, чтобы найти путь к душе царя, ему и присным его, среди коих первейший – Адашев, некогда пришлось поджечь Москву, теперь Сильвестр явно постарел, привык к спокойной жизни, к послушанию царя и на такие подвиги уже не способен. Он только и может, что сокрушаться, причитать, взывать к небесам и ворчать на Максима Грека, который утратил авторитет и влияние. Адашев тоже злится, а ведь зло – дурной советчик. Оба этих высокоумных мужа в упор не видят то, что мгновенно открылось перед остроглазым Курбским. Именно в словах Максима Грека заключается безошибочное средство низвергнуть Анастасию и вернуть себе влияние на царя. Средство жестокое, горькое, злое, может быть, ядовитое… однако даже этот недоумок Арнольф Линзей, этот вечно трясущийся немчин, подтвердит, что самое горькое лекарство – самое полезное и есть.
– Ну что ж… – протянул князь Курбский. – Как это сказал Максим? «Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном!» Так, что ли?
– Ну, так, – насторожился Адашев, услыхав в голосе своего друга насмешливый оттенок. Он уже знал, что о самом важном и серьезном Андрей Михайлович никогда не говорит важно и серьезно – всегда с усмешечкой, словно красуясь. – И еще добавил, что опасность будет грозить именно царевичу.
– Как говорится, любящий совет сохраняет жизнь, а не любящий его вконец гибнет, – пожал плечами князь.
– Ты… ты хочешь сказать… – Адашев впился глазами в его лицо.