Гарем Ивана Грозного | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Иван Васильевич ненавидел болезни и боль. Он не умел не только болеть, но и страдать, терпеть. При любой ране – телесной, духовной ли – ему требовалось немедленное исцеление. Какое угодно, только бы побыстрее. «Не горюй так, – уговаривал он себя, – больше этой беды уже не будет, больше этого горя на свете не бывает…»

Это было последней связной мыслью. Царь уткнулся в сон, как в подушку, и все сразу стало легким, зыбким: и смерть любимой жены, и докука Висковатого, и предстоящая встреча с возмущенными боярами – все подождет до утра!

* * *

Утро настало, и было оно мучительнее ночи. Бледный, умытый, переодетый в смиренное платье [28] – все темное, без проблеска золота, в таком же явились ко двору бояре, – царь сидел в своей любимой малой приемной и скользил взглядом по лицам.

Слава Богу, Федьки нет. Но отец его тут. Знает ли Алексей Данилович о пакостях своего сыночка? И кто еще знает о случившемся?

Иван Васильевич передернулся. Ох, как они глядят… Дмитрий Иваныч Курлятев-Оболенский, Репнин, Воротынский-старший жгут глазищами. Слава те, Сильвестра нету… а где он, кстати? Ах да, отъехал в Кириллов-Белозерский монастырь, это еще до Анастасьиной кончины. Хоть бы и на Соловки, только б его не видеть больше! Князь Курбский в Литве, ладно, а где третий из этой святой троицы мучителей?

– Адашев куда подевался? – буркнул неприветливо, глядя поверх голов.

– В Литве, – с особенным, противным поджатием губ ответствовал Курлятев-Оболенский. – Как война началась, так Данила Адашев тебе победу добывает в Литве, тесним полчищами вражьими…

– Сам знаю, где Данила Адашев, – зло перебил Иван Васильевич. – Про Алешку спрашиваю!

Шелест прошел по боярским рядам, словно кряжистые дубы вдруг оказались поколеблены бурею. Лет небось тринадцать, с самой ранней молодости, всесильного советника никто не кликал Алешкою, только по имени-отчеству, в том числе и сам царь. Но времена, известное дело, меняются… И как теперь называть Адашева? Алешкой – язык не поворачивается, Алексеем Федоровичем – как раз схлопочешь от царя посохом!

– В Литве и он, – наконец ответил Висковатый. – Во Феллине, куда ты его, государь, комендантом послал. Как раз вчера первое донесение было получено.

Иван Васильевич стиснул зубы. Интересно бы знать, вспомнит ли он когда-нибудь все досконально, что наворотил за эту поминальную неделю?

– Ладно, – буркнул неопределенно. – О делах теперь давайте.

Бояре помалкивали, переглядывались, чуть ли локтями друг дружку не подталкивали, выбирая, кто скажет, сразу видно, давно заготовленные слова.

Наконец встал Михаил Петрович Репнин.

– Государь, не вели казнить, вели слово молвить, – начал с привычного, кланяясь в пояс. – Горе тебя постигло – великое горе! И не только тебя, но и всех нас, всю землю русскую. Ты земле нашей – как отец, царица Анастасия Романовна – упокой, Господи, ее светлую душу! – была нам всем как мать. Ныне осиротели мы. А без матери и дитяти не взрастить, не то что царство охранить. Просим мы тебя, великий государь, дать отечеству нашему добрую мать, а себе взять жену.

Бояре загудели, закивали тафьями. [29] На лицах явное облегчение (слово сказано!) мешалось с тревожным ожиданием: как-то поведет себя царь? Вспылит? Взъярится? В тычки всех выгонит, как давеча – слух уже прошел по Кремлю! – выгнал своего минутного полюбовника, бесстыжего Федьку Басманова?

Никто не ожидал, что государь вдруг согнется и, опершись на локоть, опустит в ладонь лицо.

Он скрывал не ярость и злобу – он скрывал растерянность.

Конечно, его оргии с Феденькой (только теперь Иван Васильевич вспомнил все в подробностях, и брезгливость не переставала перетряхивать тело мелким ознобом) не могли не возмутить бояр. Однако что же это получается? Адашев изгнан в Литву, Сильвестр сбежал в монастырь, Курбский уже сколько времени в Москву носа не кажет, Анастасия ненаглядная умерла, а боярская дума по-прежнему видит в царе своем несмышленыша, которому непременно нужен мамкин подол и твердая рука для руководства в жизни? Этот Репнин зело польстил царю, назвав его отцом государства! Дитя он для них – ну, может, самую малость поразумнее братца Юрия Васильевича!

При воспоминании о брате всплыло перед внутренним взором скорбное, милое лицо Юлиании, так похожей на Анастасию; воровски проскочила мыслишка: «Вот на ком бы я женился!»

И, хоть Юлиания была для него недоступна, само воспоминание о ней странным образом облагородило поданную боярами мысль, которая мгновение назад казалась кощунственной и отвратительной.

А почему бы и нет? Его бросили все – бывшие друзья стали врагами, даже любимая жена предпочла небесное блаженство. Он остался один на один с властью, со своими страстями, требовавшими немедленного удовлетворения, с болью, которую не желал терпеть. Как раньше, давным-давно, всплыли в воображении теплые, жалостливые губы. Нужен кто-то – женщина! – жалеть, утешать, оберегать, принимать на себя все его горести и неприятности, чтобы так же, как он, ненавидела его врагов, любила его друзей… нет, друзей у него нету, значит, чтоб только его любила.

А что? Таскаться по блядям, как давеча на пожаре с этой, с Фимкой? Потом с Федькой? Тьфу, пакость, Господи, прости!

Он вскинул голову:

– Ладно! А на ком жениться?

Бояре, не ожидавшие столь быстрого и разумного ответа, остолбенели.

Курлятев-Оболенский, как признанный умелец подбирать царю невест (ведь именно он некогда привел смотрельщиков в дом своего старинного друга Захарьина!), выступил вперед:

– Дело обрядное, исстари ведется. Смотрины по всему государству…

– Нет. – Царь протестующе выставил вперед руку. – На сей раз – нет. Надобно и в самом деле о державе позаботиться. Теснят нас, говорите, ливонцы? И поляки рвутся откусить от сего пирога? Ну что ж, тогда зашлем сватов к Сигизмунду-Августу Ягеллону, королю польскому. Ежели породнимся, сразу наша Ливония будет.

Курлятев-Оболенский переглянулся с Воротынским. Царь что, забыл неудачу 43-го года с польским сватовством? И сейчас, когда Польша практически в состоянии войны с нами, можно не сомневаться, что снова последует отказ!