Алексей Федорович слабо улыбнулся. Васька был беззаветно предан Курбскому и на все смотрел его глазами. Но только зачем защищать князя перед Адашевым? Уж кому-кому, а Алексею Федоровичу давно известны самые тайные намерения Курбского. Эта проигранная битва – не что иное, как взятка. Да-да, хабар полякам и ливонцам за будущую безбедную жизнь в этой земле. Смазывает, уже смазывает пятки салом князь Андрей Михайлович, уже готовится покинуть Русь… Видимо, письмо Курлятева-Оболенского – последний сигнал Курбскому, после которого он незамедлительно отряхнет с ног своих прах отчизны. Ну что же, Адашев всегда считал его самым умным человеком в этой стране – не исключено, что Курбский единственный переживет опалу «избранных», а то и самого царя! [30] А вот он сам…
Алексей Федорович мотнул головой, отгоняя смертную печаль. Да она ведь не муха докучная, разве ее отгонишь?
– Выпей хоть на дорогу, – уныло предложил, увидев, что Шибанов направился к окну, намереваясь уйти тем же путем, каким пришел. И правильно: вокруг одни государевы люди, надо беречься!
– Налей, – кивнул тот. – У меня баклага с собой есть, однако путь еще дальний, пригодится. Да не надо романеи, хлебного налей, зеленого, оно крепче греет.
Алексей Федорович наполнил ему чарку, потом другую, подал краюху хлеба и порядочный кус мяса, оставшийся от ужина. Хотел подогреть его на каминном огне, да Васька не велел, опасаясь, что запах жареного привлечет каких-нибудь соглядатаев: в самом деле, с чего бы опальному воеводе жарить мясо глубокой ночью?
Шибанов словно бы только теперь вспомнил, как проголодался, и жадно ел, отрывая огромные куски, молотя их крепкими, белыми зубами, словно жерновами.
Алексей Федорович, который, в довершение ко всем печалям и простудам, уже второй месяц маялся зубной болью, смотрел – и тихо завидовал несокрушимому здоровью своего ровесника. А больше всего завидовал тому, что Васька сейчас вылезет в окно и канет в этой стылой, непроглядной сырости, уйдет от неусыпного надзора царского – может быть, даже уйдет от судьбы… Хотя от нее, уверяют знающие люди, как раз и не уйдешь!
– Ну, что там царь? – спросил наконец, как о чем-то неважном, будто бы лишь для присловья. – Слышал, он в Польшу сватов засылал? Ответ получен, нет ли?
– Получен, – неразборчиво ответил Васька, громко жуя. – Умыли нашего милостивца, ой как умыли! Катерина-то Ягеллонка уже сговорена за Иоанна, герцога финляндского, брата шведского короля. Да и на кой хрен, скажи ты мне, сударь, Сигизмунду-Августу сестру отдавать за нашего Ивашку? С Катерининой рукой он запросто под себя подгребет всю Ливонию, как приданое королевны. Чай, польский король не больной, чтоб половину своей страны вот так, за здорово живешь, отдать Московии.
Алексей Федорович внутренне усмехнулся. «Московии», ишь ты! Сразу слышно, с чьего голоса поет Шибанов – воистину брат и второе «я» князя Курбского, в котором с каждым годом все крепче укореняется ненависть к царю, а значит, и ко всей Руси. Вот уже зовет ее Московией – на иноземный лад. Конечно, Курбский возьмет Ваську с собой, можно не сомневаться в этом! А что, если и самому отъехать в Польшу? Прямо вот сейчас выбраться в окошко и кануть в нети, оставив непрочитанным письмо Курлятева-Оболенского? Если не уйдешь от судьбы, то хоть от тяжелых вестей уйдешь!
Нет. Чудилось, на ноги его надеты тяжелые колодки. Нет… Это не для него! Хотя бы потому, что он, как и брат Данила, до последнего мгновения будет надеяться на тот самый счастливый поворот своей фортуны!
– Мне пора, – Василий с явным сожалением оглядел блюдо, на котором оставались только кости, обглоданные так, что и самому зубастому псу не поживиться. – Пора мне. Прощай, Алексей Федорович! Вряд ли еще свидимся, так что… А может, со мной? А, сударь? С нами, с князем? Еще не поздно!
– Поздно, – покачал головой Адашев, и Васька Шибанов только сейчас заметил, сколько седины в волосах, сколько морщин исчертило лицо этого человека, которому не исполнилось еще и тридцати двух лет. Он вспомнил точеное, красивое лицо Курбского – и вылез в окно, не оглянувшись больше на Адашева, думая только о том, что скоро, может быть даже завтра, будет рядом со своим князем.
Алексей Федорович вышвырнул Васькины обглодыши в темноту под окнами, потом затворил ставни и какое-то время еще постоял, прижимаясь лбом к сырому дереву. Он изо всех сил оттягивал миг, когда надо будет вернуться к столу и прочесть наконец письмо Курлятева-Оболенского. В конце концов ему стало стыдно себя, и он сорвал печать со свитка. Развернул его, поднеся как можно ближе к камину, и с усилием разглядывал корявые строчки, начертанные собственноручно Дмитрием Ивановичем, потому что вести, изложенные здесь, он не мог доверить никакому писцу.
Адашев прочел все это один раз, потом другой – словно надеялся, что не разобрал что-то, не так понял. Швырнул письмо в камин и долго смотрел, как его пожирает огонь.
Затем расстегнул черный суконный кафтан, нательную сорочку и снял с шеи маленький шелковый мешочек. На одном снурке он носил крест и ладанки, на другом – этот мешочек. Его дала Адашеву Магдалена – в тот самый день, когда вернулась от царицы, которой отнесла серьги. Первый раз в жизни он увидел тогда свою верную подругу такой опечаленной… нет, даже опустошенной. Ее черные глаза ввалились еще глубже, черты заострились, словно в одночасье Магдалена перенесла тяжелую болезнь; голос звучал чуть слышно.
– Думаешь, ничего не получится? – тревожно спросил Алексей Федорович.
– Получится, – прошелестела Магдалена. – Она умрет… не скоро, как я и обещала. Как бы от болезни. Но и мы умрем тоже.
– Все умрут! – передернул плечами Алексей Федорович, злясь на Магдалену, что напускает такого страху.
– Алексей, всё кончено, – сказала та безжизненным голосом. – Он узнает, он всё узнает!
– Как? – рявкнул Адашев. – Откуда?!
– Сие мне неведомо. Но ты еще вспомнишь эти слова. Вспомнишь!
На другое утро Магдалена перехватила Алексея Федоровича перед тем, как он уходил, и зазвала в свою опочивальню. Он оглядывался со странным выражением. Много лет уже минуло с тех пор, как пробирался сюда, таясь от жены, чтобы по крупицам собрать то счастье, которым когда-то одаривала его любострастница Магдалена! Теперь, родив Алексею Федоровичу пятерых сыновей, она утратила для него женскую привлекательность, но по-прежнему была ближе и дороже его сонной, ленивой, вечно чем-то недовольной жены. Именно тем утром она и дала ему шелковый, теперь уже потертый, а тогда блестящий новым шелком черный мешочек и сказала…