— Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..
Отец и сын
Утром следующего дня «Аскольд», после удачной атаки подводной лодки, бросил якорь на внешнем рейде Иоканьги. Дул сильный свежак, отжимающий корабль от берега. Якорь забрал плохо — в кубриках было слышно, как он грохочет по грунту, цепляясь лапами за камни. Решили подойти к борту транспорта, который все время работал против ветра машинами. Капитан транспорта дал «добро» на швартовку, и патрульное судно притулилось сбоку громадного корабля, прячась от ветра за его высоким бортом.
Прохор Николаевич вышел на палубу. Внизу ворчала мутно-зеленая кипень воды. Дрались чайки из-за отбросов, вышвырнутых коком. Вдоль транспорта висели на беседках матросы и красили борт, распевая:
Пускай далек родимый дом —
Не будет он забыт.
Моя любовь в порту родном
На якоре стоит…
Рябинин, задрав кверху голову, наблюдал за их работой. Ветер раскачивал легкие беседки, разбрызгивал с кистей краску. Издали капитану было виднее, и он заметил, что матросы пропустили целую полосу невыкрашенного борта.
Прохор Николаевич сердито засопел трубкой и, не вытерпев, крикнул:
— Эй, вы! На транспорте!.. Так только зебр перекрашивают.
Матросы обернулись на голос капитана, а один из них стал быстро отвязываться от беседки.
— Отец! — закричал он, и Рябинин неволько вздрогнул.
А Сережка, раскачавшись в воздухе, уже прыгнул вниз. Под ногами громыхнуло железо, и он уже стоял на палубе «Аскольда».
— Осторожней надо. Так ноги поломать можешь.
— Не поломаю. Будь спокоен!
Вот и все те слова, что были сказаны при встрече. Не обнялись, не поцеловались. Только коротко пожали руки, глянув один другому в глаза. Нежный и ласковый с матерью, Сергей становился с отцом черствее и суше: рядом с ним он чувствовал себя взрослым.
Прохор Николаевич, в свою очередь, оставался для сына тем, кем был для него все шестнадцать лет — служил примером его будущего. Лишь изредка в их отношения вкрадывалась грубоватая снисходительность, которая выдавала отцовскую ласку, и Сережка каждый раз принимал ее как заслуженный подарок за верность своей мечте.
Они прошли в каюту. Сели.
Прохор Николаевич спросил:
— Служишь?
Тряхнув головой, сын так же коротко ответил:
— Служу.
Он сидел прямо, обхватив колени узловатыми пятернями. На нем были надеты грязный тощенький бушлатишко с чужого плеча, короткие парусиновые брюки, из-под грубых флотских ботинок выглядывали серые байковые портянки.
Юноша сильно похудел, на его лице выделились скулы, глаза запали глубже, а посиневшие от холода руки (рябининская крепкая кость) были сплошь покрыты шершавыми цыпками.
Прохор Николаевич медленно перевел взгляд: на столе, под толстым стеклом, лежала маленькая фотография Сергея перед войной; круглолицый мальчик с пионерским галстуком сидел на стуле так же ровно и прямо, как сейчас: чистая фланелевая куртка, широко раскрытые пытливые глаза, в руках сына темным лаком поблескивает скрипка.
— Ты не хотел бы вернуться домой?
— Ни за что! — ответил он. — Ведь ты же знаешь: я всю жизнь мечтал о море. Не смотри на фотографию: весло держать удобнее, чем смычок скрипки… Вначале я даже пытался попасть на военный флот, но не приняли — молод! Что ж, здесь я не воюю, зато как-никак плаваю… Хотя, если говорить честно, воевать все равно хочется.
Сережка, помолчав, осторожно спросил:
— Отец, ты мог бы взять меня на свой корабль?
— Мог бы.
— Так возьми! Буду воевать под твоим командованием.
— Нет! Не возьму.
— Почему?
— Я стану требовать с тебя, как с родного сына, гораздо больше, чем с других.
— Ну, возьми… Возьми меня, отец!
— Не проси! — отрезал Рябинин. — Лучше скажи: ты хочешь есть?
Сережка смутился:
— Нет, спасибо!.. А впрочем, если найдется, поел бы немного.
Прохор Николаевич позвонил на камбуз. Кок принес обед. Сын ел много, торопливо, аппетитно чавкая, — сколько ни старалась Ирина, а есть аккуратно она его так и не приучила.
Зато корабельный кубрик за одну неделю приучил Сережку глотать все без разбору и как можно быстрее, чтобы не опоздать на вахту.
— Вас плохо кормят, — заметил Рябинин, наблюдая за сыном.
— Нет, не плохо. Но мне почему-то не хватает.
— Почему-то, — улыбнулся отец, — Ты кем служишь?
— Подвозчиком угля к топкам. Говорят, что, когда войдем в Атлантику, мне доверят стоять вахту около котлов… Ведь ты, отец, начинал так же, как я, — точно оправдываясь, сказал он.
— А я тебя и не укоряю, — серьезно ответил Прохор Николаевич. — Каждый из нашей семьи теперь будет делать полезное дело. Ты начинаешь свою жизнь неплохо.
Сережка отодвинул пустые тарелки.
— Я завидую тебе, отец: ты вышел в море, когда тебе исполнилось всего восемь лет.
— Я не так, как ты, — сказал Рябинин, — я по нужде пошел в море. Весной-то у нас, в Керетском стане, вербовщики собрались, отец нанялся рыбу для купцов ловить, ну и меня в зуйки определил. А дело у зуйка ясно какое: ярусы мальками оживлять, кашу варить да подзатыльники огребать. Мать-то моя плакала — каждый год на Мурмане шняки тонули, а отец молчал: все лишний рот из семьи долой! Ну и пошли… Около Святого Носа, где открытый океан начинается, меня причастили: стакан воды морской выпил, чтобы меня море не било. А заработали мы с отцом за все лето десять рублей, две бочки тресковых голов, да еще хозяин сжалился — дал мне рубашку. Так вот и началась моя жизнь морская, сынок…
Рябинин выдвинул ящик тумбочки, достал большую жестяную банку, в которой хранил табак. По краям банки были нарисованы рыбы, идущие косяком в мелкую сеть, а на крышке красовалась витиеватая надпись: «Мурманская сельдь. Лыткины. Отец и сын».
— Сколько я тебя помню, — сказал Сережка, — у тебя всегда была эта банка. Вот обожди, побываю в Ливерпуле и привезу тебе хорошую коробку для табака. Допустим, из палисандра. Говорят, он здорово пахнет!..
Закурив и дымя трубкой, Рябинин сказал, бросив банку обратно в тумбочку:
— Ведь это как раз те самые Лыткины, у которых я в зуйках служил… Перед самой мировой войной Лыткин-старший помер. Однажды с перепоя печень матики белой съел, так на следующий день волосы на голове выпали, глаза распухли, заживо гнить стал. Сын был у него, только что гимназию закончил. Вот он и принял в свои руки дела отцовы. Этим же летом в Балтийское море ушла шхуна, и я матросом на ней был. Мне тогда четырнадцать годков стукнуло. Привели мы шхуну в Ригу, и тут такое случилось, даже старики головами качали. На что отец был хорош, а сынок повершил: поставил шхуну в док, а нас обсчитал так, что без копейки остались. Проболтались мы неделю в городе, потом решили до Архангельска зайцами пробираться. Сели в поезд, а нас еще до Питера высадили. Разбрелись матросы — кто куда! И не знаю, то ли у меня характер был упрямее, то ли по северу я тосковал больше других, а только сплел я четырнадцать пар лаптей, как сейчас помню, и пешедралом до самого Архангельска махнул. Два месяца шел, а добрался…