Уже в институте, подходя к кабинету, Ирина Павловна услышала голос аспирантки Раисы Галаниной, разговаривавшей по телефону.
— Рябинина? — говорила та. — Ее нет, еще не пришла… Рябинина поспешно открыла дверь, но было уже поздно.
— Ой, а я повесила трубку, — разочарованно сказала девушка. — Но, очевидно, позвонят еще, потому что вас спрашивают с самого утра.
— А кто?
— Не знаю. Какой-то мужской голос.
— Ну ладно. — Ирина Павловна стала надевать халат. — Я сейчас иду в лабораторию. Стадухин уже там?
— Нет, пошел в мастерскую, где вы заказывали метки для кольцевания рыбы. — И, опечаленно вздохнув, добавила: — А я с ним опять поругалась.
— Поругалась?.. Из-за чего?
— А потому, Ирина Павловна, что снова зашел спор об экспедиции.
— Ну и что же?
— Юрка, такой противный, стал говорить, что основные рыбные банки уже выявлены и цель экспедиции, очевидно, сведется к простому обзору фауны малоизученных районов моря.
— Ты сначала скажи, — перебила ее Рябинина, — что ответила Стадухину?
— Я устала уже отвечать. Я прочитала ему…
Галанина подошла к шкафу, сняла с полки толстую книгу «В страну будущего». Перелистав страницы, почти наизусть прочитала пророческие слова Фритьофа Нансена — смелого и тонкого исследователя полярных морей:
— «Встречей разветвлений Гольфстрима с холодными северными водами и вызываемым этой причиной постоянным бурлением моря до самого дна обусловливается богатая животная жизнь в бассейне и связанные с нею большие промыслы…»
— Ну, ты его убедила?
— Это не я убедила его, Ирина Павловна, это Фритьоф Нансен убедил его. И то не совсем. Юрка упрям, он теперь обещает принести какую-то редкую, дореволюционную статью Книповича…
— Я знаю, о какой статье он говорит. Только, насколько мне помнится, в ней доказывается то, что предполагал Нансен… Ну-ка, дай мне книгу!
На обложке был изображен матрос в вязаной шапочке; он вращал корабельный штурвал и всматривался вдаль, а вдали вставала неведомая земля, и низкое полярное солнце освещало верхушки волн.
Ирина Павловна улыбнулась — этот рисунок напомнил ей о скором выходе в море — и сказала:
— Знаешь, к экспедиции все готово. Шхуна ждет только одного — попутного ветра!..
Снова зазвонил телефон, Ирина Павловна, отложив книгу, взяла трубку.
— Да, Рябинина слушает, — сказала она, и вдруг ее брови дрогнули, лицо стало растерянным. — Да… да… я приеду… Номер семь?.. Хорошо…
Она хотела повесить трубку, но от волнения никак не могла попасть ею на рычажок и положила трубку прямо на стол.
Девушка поняла, что случилась какая-то беда, и бросилась к Рябининой, обхватила ее шею руками:
— Ирина Павловна, дорогая!.. Неужели что-нибудь с мужем?..
— Сережка, — одним словом ответила та и направилась к двери, на ходу срывая халат.
Когда рейсовый пароходик отвалил от стенки причала, она поднялась из каюты на палубу. Нетерпеливо расхаживая, она часто бросала взгляды на мостик, точно просила: «Да ну же, быстрее!» Но капитан, стоя у парусинового обвеса, равнодушно набивал трубку, и ему, казалось, не было никакого дела до этой женщины и до ее нетерпения. Он даже иногда замедлял скорость своего судна, уступая дорогу военным кораблям, и стрелка машинного телеграфа — Ирина Павловна видела это с палубы — ни разу не перескочила выше среднего хода.
В высоком вестибюле военно-морского госпиталя ей выдали халат, почти такой же, какой она оставила в своем кабинете. Хватаясь за перила, она поднималась по лестнице. Вот и коридор третьего этажа.
— Скажите, где палата номер семь? Пробегавшая мимо сестра махнула рукой в конец коридора:
— А вот — прямо!
И при мысли, что сейчас она его увидит, Ирина Павловна даже пошатнулась. Боялась увидеть его страдающим, боялась увидеть недвижимым, страшилась узнать правду.
Двери, двери, двери… Вот палата пятнадцатая, а он лежит в седьмой. Четырнадцатая… тринадцатая… десятая… восьмая… Теперь уже скоро, скоро!.. Боже мой, любила ли она его когда-нибудь так, как любит сейчас?
И вот седьмая: она вошла в палату с крепко закрытыми глазами, как входят в камеру пыток, — вошла, уже готовая к самому страшному.
— Мама! — резанул ей уши родной мальчишеский голос, и по тому, как он прозвучал — звонко и весело, — она поняла: бояться уже нечего. И тогда она открыла глаза, наполненные самыми светлыми слезами — слезами радости.
Сережка стоял в углу палаты возле низенькой койки, застланной серым шерстяным одеялом, и еще издали протягивал к ней руки:
— Мама, иди сюда!.. Она подбежала к нему:
— Сереженька! — и прижала к себе его голову.
Он грубовато высвободился из ее объятий, и по одному этому Ирина Павловна поняла, как он вырос и возмужал за время разлуки. Раньше сам по-мальчишески тянулся к ней, теперь же стыдился, наверное, товарищей по палате, а вдруг подумают: «Сынок-то маменькин…» И даже голос у него изменился: стал глуше и грубее, как у отца.
— А вот, мама, познакомься. Ко мне пришли.
Тут только она заметила, что навестила сына не первой. Высокий усатый матрос в не по росту подобранном халате, рукава которого едва достигали локтей, встал перед женщиной, бодро выпятив грудь, и отрапортовал:
— Боцман торпедного катера Тарас Непомнящий. Заявился, значит, к сынку вашему.
— Спасибо, — она пожала ему руку. — Вы, наверное, очень дружны с Сережей?
Боцман ласково потрепал юношу по плечу, но при этом так сильно, что тот даже закачался.
— Так ваш сынок, — сказал старшина, — почти, можно сказать, от «кондрашки» меня спас. Он парень что надо.
Ирина Павловна в недоумении перевела взгляд с одного на другого: «Как мог Сережка спасти такого детину?»
А боцман продолжал:
— О вашем сынке уже на всей бригаде катеров знают. Даже контр-адмирал Сайманов о нем расспрашивал. Да пусть он сам о себе расскажет.
— Господи! Как ты попал-то сюда?.. Что с тобой?.. Здоров?
Сережка рассмеялся:
— Ну, а что мне сделается!
Рассказывать о себе не стал. Отделался короткими фразами:
— Был кочегаром. На транспорте. Попали в шторм. Меня смыло. Ну, а потом на миноносец перекочевал. Оттуда — на торпедный катер…
Он умалчивал о многом, точно боясь, что истинную правду могут принять за вымысел. Тогда за него стал рассказывать боцман. Но Ирина Павловна почти не слушала, вся поглощенная другим. Она как-то по-иному посмотрела на сына и вдруг, неожиданно для самой себя, обнаружила в нем большую перемену. Она увидела его не таким, каким он казался ей раньше. Уже не мальчик сидел перед ней. И эта уверенность во взгляде, и эти сурово поджатые, потемневшие» от ветра губы, и этот скуповато переданный рассказ, в котором нет и тени мальчишеского бахвальства, — все говорило о мужестве, зрелости, разуме…