Мы выбрались с ним из больницы только в пять утра, и я довел его до дома; мы шли пешком, потому что у нас не было денег на трамвай; когда он стоял у себя в дверях и вытаскивал из кармана ключи, он был точь-в-точь рабочий, вернувшийся из ночной Смены — усталый и небритый; я понимал, как тяжело ему будет сейчас служить мессу, со всеми теми таинствами, о которых мне постоянно рассказывала Мария. Генрих отпер дверь — в передней его поджидала экономка, угрюмая старуха в шлепанцах, кожа на ее голых икрах показалась мне совсем желтой; а ведь эта женщина не была ни монашкой, ни его матерью, ни родной сестрой.
— Что это такое? Что это такое? — прошипела она.
Будь проклят убогий, бесприютный холостяцкий быт, нет ничего удивительного, что многие католики боятся посылать своих молоденьких дочек на квартиру к священнику, и нет ничего удивительного, что бедолаги-священники совершают иногда глупости.
Я чуть было не позвонил опять в семинарию Лео глухому старикану с прокуренным голосом: мне вдруг захотелось поговорить с ним о «вожделении плоти». Звонить кому-нибудь из знакомых было боязно — чужой человек, наверное, поймет меня лучше. Я с удовольствием спросил бы у него: правильно ли я понимаю католицизм. На всем свете для меня существуют только четыре католика: папа Иоанн, Джеймс Эллис, Мария и Грегори пожилой негр-боксер; когда-то он чуть было не стал чемпионом мира по боксу, а сейчас с грехом пополам выступает во всяких варьете с силовыми номерами. Время от времени судьба сталкивала нас. Он был очень набожный, по-настоящему верующий человек и всегда носил на своей непомерно широкой груди атлета монашескую пелерину. Многие считали его слабоумным, потому что он почти постоянно молчал и питался одним хлебом с огурцами; и все же он был такой сильный, что носил по комнате меня и Марию на вытянутых руках, как кукол. Существует еще несколько людей, которых, по всей вероятности, можно считать католиками: это — Карл Эмондс и Генрих Белен, а также Цюпфнер. Насчет Марии я уже стал сомневаться, ее «страх за свою душу» меня ни в чем не убеждает; если она и впрямь покинула меня и делает с Цюпфнером то, что мы делали с ней, значит она совершила поступок, который в ее книгах недвусмысленно именуется «нарушением супружеской верности» и «блудом». Ее «страх за свою душу» возник только из-за моего нежелания сочетаться с ней законным браком и воспитывать наших будущих детей в лоне католической церкви.
Детей у нас не было, но мы без конца обсуждали, как будем их одевать, о чем будем с ними разговаривать и как воспитывать; по всем вопросам мы придерживались одного мнения, кроме воспитания в лоне церкви. Я согласился окрестить детей. Но тогда Мария сказала, что я должен заявить об этом в письменном виде, иначе, мол, церковь не обвенчает нас. Когда же я согласился на венчание, оказалось, что мы должны еще сочетаться браком у светских властей... И тут я потерял терпение и предложил ей немного повременить, ведь сейчас какой-нибудь годик не играет для нас существенной роли; Мария заплакала и сказала, что я совершенно не понимаю, каково ей жить в этом состоянии, без всякой надежды на то, что наши дети будут воспитаны как христиане. Это было скверно, оказывается, все эти пять лет мы говорили с ней на разных языках. Я на самом деле не знал, что перед венчанием в церкви надо обязательно зарегистрировать брак. Конечно, мне об этом следовало знать, поскольку я был человеком совершеннолетним и «правомочным лицом мужского пола», но я этого попросту не знал, так же как я до последнего времени не ведал, что белое вино подают к столу охлажденным, а красное подогретым. Разумеется, я знал, что есть официальные учреждения, где совершаются церемонии бракосочетаний и выдаются соответствующие свидетельства, но я думал, что все это существует для неверующих или же для тех верующих, которые, так сказать, хотят доставить маленькое удовольствие государству. Я рассердился не на шутку, услыхав, что идти туда обязательно, если хочешь сочетаться церковным браком, а когда Мария заговорила вдобавок о необходимости выдать письменное обязательство воспитывать детей в католическом духе, между нами разгорелась ссора. Мне это показалось вымогательством и не понравилось, что Мария так уж безоговорочно соглашается с требованием выдавать обязательства в письменном виде. Кто мешает ей крестить своих детей и воспитывать их в том духе, в каком она считает нужным?
В этот вечер ей нездоровилось, она была бледной и усталой наговорила со мной в повышенных тонах, а когда я сказал ей потом, что, мол, хорошо, я на все согласен, согласен даже подписать эту бумажонку, она разозлилась.
— Ты поступаешь так исключительно из лени, а не потому, что веришь в необходимость высших принципов правопорядка.
И я признал, что действительно поступаю так из лени и еще потому, что хочу прожить с ней всю жизнь и что готов даже вступить в лоно католической церкви, чтобы удержать ее. Я впал в патетический тон, заявив, что слова «высшие принципы правопорядка» напоминают мне камеру пыток. Но Мария восприняла как оскорбление мою готовность стать католиком ради того, чтобы удержать ее. А я-то думал, что польстил ей, и даже грубо польстил. Она же утверждала, будто дело вовсе не в ней и не во мне, а в «правопорядке».
Все это происходило вечером в ганноверской гостинице, в эдакой фешенебельной гостинице, где тебе никогда не нальют чашку кофе доверху, а только на три четверти. В дорогих гостиницах все такие аристократы, что полная чашка кофе кажется им плебейской, и кельнеры гораздо лучше разбираются в господских правилах хорошего тона, чем господа-постояльцы, которые там останавливаются. Когда я живу в подобных гостиницах, у меня всегда такое чувство, будто я ненароком попал в особенно дорогой и в особенно скучный интернат; вдобавок тогда я валился с ног от усталости три выступления подряд. Утром — перед акционерами-сталелитейщиками, днем перед соискателями учительских должностей, а вечером — в варьете, и в варьете меня проводили такими жидкими аплодисментами, что в их всплеске мне уже почудился будущий провал. Я заказал себе в номер пиво, и метрдотель этой дурацкой гостиницы ответил мне по телефону таким ледяным голосом: «Хорошо, сударь», будто я заказал навозную жижу; в довершение всего они принесли пиво в серебряном бокале. Я устал, мне хотелось выпить пива, поиграть немного в рич-рач, принять ванну, почитать вечерние газеты и заснуть рядом с Марией, положив правую руку к ней на грудь и придвинув лицо так близко к ее лицу, чтобы и во сне ощущать запах ее волос. В ушах у меня все еще звучали жидкие аплодисменты. Было бы, пожалуй, гуманней, если бы зрители просто опустили большой палец книзу. Это пресыщенно-высокомерное презрение к моей особе показалось мне таким же безвкусным, как пиво в идиотском серебряном бокале. Я был просто не в состоянии вести разговоры на возвышенные темы.
— Речь идет о том самом, Ганс, — сказала Мария чуть потише; она даже не заметила, что сказала «то самое» — слова, которые мы употребляли в особом смысле. Неужели она все забыла? Она, словно маятник, ходила у изножия широкой кровати, так резко взмахивая сигаретой, что казалось, маленькие облачка дыма — это точки, которые она ставит после каждого слова. За эти годы она приучилась курить. На ней был светло-зеленый джемпер, и она казалась мне очень красивой; лицо — белое-белое, а волосы темнее, чем прежде, в первый раз я заметил жилки у нее на шее.