Увиденное в Петербурге Шагин-Гирею хотелось скорее перенести в Крымское ханство: соблазны, одни соблазны, искусно приготовленные русской кралицей, окружали калгу с первого дня его прибытия в столицу. О, великий Аллах, как волнующе танцуют эти высокоблагородные смолянки в легких, прозрачных одеждах! Сколько чудес собрано в кунсткамере, где в стеклянных банках запечатаны всякие уродцы, плавающие в спирте. Закон Магомета воспрещает правоверным обнажать свое тело, запрещает заводить и портреты, а Эрмитаж переполнен соблазнительными картинами, сама кралица предстает с живописных полотен земною, грешною и желанной…
– Я добрая, – сказала Екатерина калге. – Уж сколько вреда причинил мне герцог Шуазель, а ныне я помогла ему в бедности, скупив у несчастного всю его картинную галерею для Эрмитажа!
В Зимнем дворце благоухали висячие сады Семирамиды. В кадках с железными обручами росли финиковые пальмы и бананы, деревья лимонные и кофейные. Все это блаженство подогревалось печами; в тропическом лесу пели птицы, вывезенные из Африки и Америки, но тут же скакали и воробьи.
– А они-то как сюда попали? – удивился Шагин-Гирей.
– Для смеху… – объяснила русская кралица.
Калга отъехал из Петербурга в рамазан 186 года (в декабре 1772 года) и, отягощенный дарами России, направился реформировать крымских татар. Бахчисарай ожидал увидеть его верхом на коне, при сабле и колчане, в окружении ногаев, а вместо этого подкатила на рессорах парижская карета, из которой выбрался Шагин-Гирей в роскошном кафтане с позументом; из кружевных манжет блеснули перстни. Калга постучал пальцем по табакерке с портретом русской самодержицы, изображенной с открытой грудью, на которую она кокетливо указывала миниатюрным мизинчиком, и сказал:
– Татары! Я вернулся в лес, сильно запущенный, и если деревья крымские искривились уродливо, то распрямлять их я не стану. Я буду вырубать их, как Петр Великий рубил стрельцам их глупые головы… Мои планы таковы, что Крыму пора выбираться из грязных овчарен и кибиток на проспекты европейские. Чингисхан с Тамерланом еще не ведали такой славы, какую обещаю вам я, укрепленный сенедом с Россией; мы превратим наше захудалое ханство в великое несравненное татарское королевство…
А из множества карет, подъезжавших ко дворцу одна за другою, горохом сыпали лакеи, живописцы, землемеры, садовники, повара, архитекторы, геологи и артистки. Почтенным мурзам и кадиям было так противно глядеть на этих ничтожных гяуров, что они плюнули разом и разбрелись по кофейням, желая обсудить насущный вопрос: как расколдовать калгу, племянника великого Крым-Гирея, если его заколдовала в Петербурге злая волшебница?
Сагиб-Гирей сказал брату Шагин-Гирею:
– Ты погубишь себя и меня. Девлет-Гирей лежит у Порога Счастья, лобзая ноги падишаха, оба они ждут восстания татар.
– Пусть Девлет и валяется во прахе, как бездомная собака, – я буду стоять выше султанского Порога! – ответил калга брату. – Но почему в мечетях Крыма каждую пятницу возглашают молитвы за султана? Я не желаю служить ему. Турецкий халифат – это камень над нашими головами, он свалится и раздавит всех нас…
Не только татары, но даже ногаи испугались таких перемен. Шагин-Гирей, как скакун в шорах, видел только то, что впереди, не оглядываясь по сторонам. Собрав во дворце совет старейшин и духовенства, он сказал им, что извещен о недовольстве:
– Встаньте же те, кто против меня и моих реформ!
Но все молчали, хитрые, поглаживали бороды. Шагин-Гирей сказал, что он презирает их подлое трусливое безмолвие:
– Крым выбор сделал! Разорение нашей страны идет не из Петербурга – его готовят нам у Порога Счастья. А ваше поведение столь несносно, что я могу оставить вас на произвол судьбы!
И тогда улемы, кадии, муллы, дервиши, муфтии закричали:
– Сделай милость – оставь нас! Мы не держим тебя…
Расшвыривая ногами подушки, калга стал угрожать, что позовет Долгорук-пашу с пушками и тогда разговор случится иной. Лучше бы он промолчал: дервиши первыми кинулись на калгу, разрывая на нем европейские одежды. Шагин-Гирей выскочил из дворца, вслед ему, проклиная, неслись правоверные, забрасывая реформатора камнями и собачьим дерьмом… Его спасло появление Александра Прозоровского.
– Дайте мне войско для подавления мятежа! – попросил он.
– Этого не дадим, – отказал Прозоровский. – Мы пришли не бить татар, а лишь ради защиты татар от гнева турецкого…
Под конвоем калгу отправили в Полтаву, где князь Василий Михайлович Долгорукий-Крымский принял его за самоваром:
– Молодой человек, ну кто ж так делает, чтобы, не отведав похлебки и жаркого, сразу за десерты хвататься?
– Но ваш-то царь Петр Первый…
– Сравнил ты русских со своими татарами!
Шагин-Гирею давали по тысяче рублей в месяц, но он не желал остаться полтавским помещиком. Он тревожил Панина и Екатерину письмами: утвердить дружбу Крыма с Россией, доказывал он, можно лишь в том случае, когда я стану самостоятельным ханом. Это было верное решение, но сейчас Петербург не мог поддержать сокола в полете, чтобы не нарушать условий мира с татарами.
– Я сам напишу ему, – рассудил Панин, – чтобы сидел в Полтаве и ждал, когда политические обстоятельства переменятся. А это случится не раньше, чем мир с Турцией заключим. По всему видно, что дороги наши в Бахчисарай не скоро еще от крапивы и чертополоха избавятся… Полоть нам да полоть!
Будущая Таврида пока оставалась диким ханским Кырымом.
Один и тот же странный сон одолевал Потемкина: с моря плывет большая галера с золотыми бортами, выгребая из волн серебряными веслами; над нею полощутся сатанинские паруса из пурпурной парчи, и некто, голый и страшный, заросший непотребными волосами, окликает его с галеры по имени – голосом тонким, женским, знакомым, после чего Потемкин просыпался в ужасе:
«К чему бы эта галера и кому надобен я?..»
Потемкин уже не раз побывал за Дунаем – как партизан: набежал, ударил, разбил, вернулся! Ранней весной Григорий Александрович удостоился чина генерал-поручика. Война сделала его ближайшим соратником Румянцева, который без жалости посылал камергера в самые гиблые места, заведомо веря, что Потемкин извернется, а викторию добудет. Румянцевская школа была жестокой, но полезной. Не имея поддержки при дворе, Потемкин делал блестящую карьеру зрело, настойчиво и доблестно, не раз подставляя голову под пули, а шею под ятаганы. Слава приходила к нему с другой стороны Дуная, занятой турками, которые в минуты затишья не раз подскакивали к русскому бивуаку, а драгобаш их кричал через реку:
– Пусть этот кривой делибаш с длинными, как у бабы, волосами не думает, что живым останется. Мы и второй глаз ему выколем…
Приятно знать, что противник побаивается тебя! Весна застала конницу Потемкина возле Силистрии; над широкими дунайскими поймами тучами вились комары; правее, напротив Журжи, стояли войска графа Ивана Салтыкова (сына покойного фельдмаршала); Румянцев из Фокшан доругивался с Петербургом и лично бранился с Екатериной, настаивавшей, чтобы в этом году Рубикон был перейден. Дунай – как сочная зеленая ветка, которую турки обвешали тяжелыми гроздьями крепостей; по мнению многих генералов, мысливших одинаково с фельдмаршалом, надо было думать, не о форсировании Дуная, а заботиться о том, как бы сами турки не перешли Дунай, чтобы изгнать русские армии из Валахии… Но Петербург настаивал, и Румянцев приступил к делу, наказав Потемкину: