Стрельба в каземате смолкла, и полковник кинулся на соседний двор, где солдаты, пристыженные Хвощинскои, снова покрывали турок дружными залпами. Враг уже плотно обступил цитадель, а напористые кочевники, невзирая на пули, томились со стороны кладбища прямо в ворота.
— Ты куда лупишь, стервец? — остановился Пацевич перед ефрейтором Участкиным.
Тот повернул к нему грязное, испещренное потоками пота лицо, прохрипел:
— Не сдюжить… Так и пруг, ваше высокобла…
Пацевич — хрясть ефрейтора в ухо, бац — во второе.
— Понял, болван, что значит приказ?
Он схватил у него винтовку, выбросил затвор.
— А еще ефрейтор! — сказал полковник. — Собирайся на выход, с хурдой вместе… Вели солдатам строиться!
Пацевич убежал. Ефрейтор поднял обезображенное оружие, плачуще обратился к солдатам:
— За што же он меня так? … Или уж я солдат дурной? Пущай я буду в ответе — пали, ребята!
Пацевичу удалось водрузить только два белых флага — один над минаретом, другой над кухонной башней. Грязные тряпки, выставленные на позор гарнизона, противно разворачивались, хлопая на ветру, и турки, ободренные их видом, усилили свой натиск.
Врагам помогало сейчас и то, что стрельба русских заметно слабела, быстро перемежаясь вдоль фасов: вот она утихла в этом углу (значит, Пацевич уже тут), потом вдруг усилилась снова (значит, Пацевич побежал в другой каземат).
— Лезут! — надрывался кто-то с высоты. — Помогайте мне, братцы… Лезут басурманы!
Несколько штурмовых крючьев, взлетев на веревках, царапнули уже по оконным карнизам. Вой осаждающих усилился, окна цитадели, без единого стекла, словно заманивали их внутрь темных крепостных переходов.
На двор, пришпорив каурого жеребца, гоголем вылетел Исмаилхан Нахичеванский.
— Сторонись, — покрикивал он, — дай проехать…
Куда он собирался ехать — никто не знал (и уж, конечно, никто его об этом не спрашивал). Лошадиная морда обожгла затылок Пацевича жарким дыханием, и полковник перехватил се за поводья.
— Голубчик, — сказал он хану, — ваши лоботрясы околачиваются без дела… Велите им открывать ворота. Действуйте своей властью. Пусть разбивают телеги и отворачивают камни. Выручайте, голубчик хан, а я наведу порядок…
И полковник опять заметался по крепости. Мокрый от возбуждения, сюртук разодран, один угол его рта слюняво отвис на сторону. А глаза уже сделалались бешеными, зрачки их купались в какой-то противной мути, и многие теперь стали бояться Пацевича:
кутерьма вокруг стояла страшная, прихлопнет он тебя в суматохе из своего «семейного бульдога», разбирайся потом — за что…
— Где Штоквиц? — орал полковник и заталкивал солдат в колонну, которая тут же рассасывалась, стоило ему отвернуться. — У-у, старый хапуга, в кусты улизнул… Все берегут свои шкуры, жалкие подонки! Один я расплачиваюсь за всех… Разыщите мне Штоквица — живого или мертвого! …
Гсподин комендант, конечно, слышал эти вопли по своему адресу, но решил переждать опасный момент в своей карьере. Сейчас его больше устраивало общество любимого котенка, только не Пацевича.
Капитан толкнул двери. В его комнате, ощерив зубы и выставив кинжал, уже стоял щуплый арабистансц в бурнусе, а в окне виднелся зад редифа. Трах! — выстрелил Штоквиц, и снова: трах! — прямо по турецким шальварам… Раненый турок, застряв в окне, брыкался ногами. Штоквиц втянул его в комнату и ударами железных кулаков забил врага насмерть.
— Совсем сдурели эти господа турки, — сказал комендант, сбрасывая с карниза окна штурмовые крючья.
Отца Герасима начало штурма застало еще неодетым. Почуяв неладное, батька наспех хлебнул для смелости водки, в одном исподнем выскочил во двор, успев нацепить на шею один только крест. Этот крест у него висел на перевязи георгиевской ленты, полученной им за участие в атаке под Балаклавой.
— Чего крутитесь, — увещевал он бестолковых солдат. — Ты не крутись мне, будто плевок на сковородке. А то я тебе и в рожу могу заехать. Ты не гляди, что в святости пребываю. Надо будет — и согрешу…
Голос его глушил грохот камней, которые милиция отваливала от ворот крепости. И этот грохот казался многим страшнее разрывов ядер; старый гренадер Хренов даже заплакал, бормоча сквозь рыдания:
— Што же это будет-то, а? Ишо с Ляксей Петровичем [14] да с Башкевичем-Ариванским походы ломали. И николи такого срама не было, как севодни. Продают нас, сыночки родима-и… за чихирь сладкий да за баб ласковых продают всех. Окорначат нас бритвою и перехрестят в ихнюю поганую веру! …
Весть о том. что милиция открывает ворота, уже облетела закоулки цитадели, и тогда началась полная неразбериха. Солдат Потемкин, прижимая к себе турчанку-найденыша, собирал у мечети смельчаков, уговаривая их пробиться через Нижний город — среди развалин саклей.
— Не робей, братцы мои, — убеждал он солдат. — Дело тут таково не рисковое, что из десяти хоть один да живым вырвется.
Среди солдат бродила, как тень, Аглая Хвощинская: она едва ли понимала, что происходит:
— Не слушайтесь, солдаты! — взывала она. — Вас обманывают…
Не надо сдаваться! Вы же ведь — русские люди!
Пацевич придержал се за локоть:
— Кто здесь командует, сударыня? Вы или я?
— А я не командую… Я прошу, умоляю… Ради тех жертв, что уже были…
— А ну — вон отсюда, истеричка! — гаркнул на нее Адам Платонович.
И прапорщик Клюгенау все это видел и слышал. Спорить он не желал. Сейчас барон, словно равнодушный ко всему, что творилось вокруг него, стоял перед пляшущим на арабчаке Исмаил-ханом Нахичеванским и говорил:
— Чудесная лошадь у вас, хан. Вы далеко на ней ускачете, если откроют сейчас ворота.
— Завидуешь? — И хан гладил коня по холке.
— Нет, хан… Но, если ворота откроют, — знаете ли вы, в кого я пущу первую пулю?
— Наверное, в себя, — догадался Исмаил-хан.
— Ошибаетесь, хан. В себя я пущу третью… Впрочем, вы не стоите того, чтобы знать, кому предназначена вторая. А вот первую-то пулю я пущу прямо в ваш благородный лоб!
Хан вдруг рассмеялся — он принял слова прапорщика за милую шутку, и Клюгенау не стал разубеждать его в этом. Но это было не шутка. Клюгенау уже догадывался, что хан стоит того, чтобы ему досталась первая пуля…
11
— Алла, алла! — вскрикивали за стенами турки, и с каждым их криков в ворота цитадели грузно бухало что-то тяжелое. Евдокимов видел сверху, как враги, человек с полсотни, раскачивали на цепях громадное, окованное железом бревно из старого дуба, под каждым ударом тарана стонали и прогибались ворота крепости.