С матросами все ясно! По свидетельству В.Д. Бонч-Бруевича, Ленин сравнивал матросов на кораблях с рабочими на фабриках и заводах: машины их объединяют, сплачивают, они, как пролетарии, чутко понимают друг друга; жизнь у них общая; они сливаются в одну массу, чувствуют общий гнет царской военщины и более, чем кто-либо из военных, приспособлены к восприятию нашей пропаганды и агитации.
Эти ленинские слова матросы и доказали делом: флот стал «красой и гордостью русской революции»!
Иное дело офицеры. Ко времени Октябрьской революции в списках русского флота числилось 8370 офицеров, и эти люди пытались выяснить свое положение в новом обществе. Резолюция ревельского съезда офицеров Балтийского флота гласила буквально следующее: «Под влиянием неправильно понятой проповеди борьбы с буржуазией, которую ведут среди матросов идейные люди, все офицеры, несмотря на то, что большинство из них фактически принадлежит к интеллигентному пролетариату , считаются буржуями, против которых надо бороться…»
В этих «душеспасительных» словах была и доля истины: выходцы, как правило, из обедневших дворян, сыновья педагогов и мелкотравчатых чиновников, они, конечно, не были пролетариями, но причислить их к интеллигенции можно. Однако под этой обтекаемой резолюцией тут же стали объединяться все реакционные силы флота. В разгар решающего сражения при Моонзунде Ленин справедливо отметил, что «адмиралы способны предавать не хуже Корнилова».
Когда тема верности присяге вышла из моды, офицеры вуалировали свой саботаж нежеланием вмешиваться в политику.
— Нас, — говорили они, — обучали в Морском корпусе навигации, астрономии, минному и артиллерийскому делу, но всяких «измов» мы не проходили:.. Занимайтесь «измами» сами!
При таких условиях, согласитесь, надо было обладать и немалым личным мужеством, чтобы, разломав кастовые перегородки давних традиций, открыто стать на сторону революционного народа. Среди таких офицеров был и молодой лейтенант Николай Юрьевич Авраамов, выборный командир дивизиона балтийских миноносцев, который в грозном 1942 году дал мне путевку в морскую жизнь, и, благодарный ему, я вспомнил о нем в посвящении к этому роману…
В истории я люблю преемственность поколений!
* * *
Коковцев отверг Февральскую революцию, не принял и Октябрьскую, не понимая ни ее сути, ни ее значения. Ему уже доставляло удовольствие бранить все и вся.
Соседи, встречая Коковцева на лестнице, спрашивали:
— А вы еще не уехали, господин адмирал?
— Да нет. А вы?
— Мы собираемся… на юг.
На юге страны формировалась Белая гвардия. Зима, как назло, выпала лютой, в домах полопались трубы, канализация не действовала. Коковцев топил «буржуйку», с неистовым озлоблением сокрушал старые гарнитуры орехового и палисандрового дерева — наследство дворян Воротниковых. Глаша стояла в очередях за отрубями и кониной, по ночам ломала соседние заборы, принося тайком трухлявые доски… В заслугу большевикам Коковцев ставил только разгон ими Учредительного собрания, от болтологии которого адмирал не ожидал ничего путного, видя в этой «учредилке» лишь новую формацию Государственной думы, приказавшей долго жить.
Лишь единожды, и то наспех, на Кронверкском появился Никита. Привез чай, сало, хлеб и банки мясных консервов.
— Кажется, — сказал ему отец, — теперь я начинаю догадываться, в чем смысл той загадочной фразы: ты и в самом деле нашел то, что тебе надобно… Жри сам!
— Спасибо. Я сыт, — отвечал Никита. — И не о себе думаю. Стоит ли нам ссориться? Если я сумел забросить шапку на дерево, так сумею, наверное, и снять ее оттуда… Извини, пожалуйста, что не мог сказать тебе раньше. Я ведь еще на Амурской флотилии стал социал-демократом, и меня, как и тебя, кстати, никак не могли устраивать ни прежняя революция, ни Временное правительство, ни это Учредительное собрание.
— И тебе возжаждалось новой Геростратовой славы? Но ведь ты давал присягу не перед Смольным институтом, ты склонял колена перед славным андреевским стягом…
— За андреевским стягом, папа, кроме отечества, стояли еще вера в Бога и царя. Я против царя небесного и земного. И ныне я дал клятву на верную службу своему народу.
— Что это — служить народу?
— То же, что и — отечеству. Но отечеству свободному, без рабов и господ, без ваших благородий и превосходительств. Поешь, папа. И давай попробуем понять друг друга.
Коковцев стал есть. Никита удалился с Глашей в промерзлую медхен-циммер, там они очень долго перешептывались.
— Оля, не напоминает ли тебе это былое? Только покойный Гога умудрялся навещать Глашеньку по ночам, а?
— Оставь их в покое, — раздраженно отвечала жена. — Что у тебя, Владечка, стал такой нехороший язык?..
В прихожей Глаша подала Никите форменное пальто, одернула на нем хлястик, просила поднять воротник. Коковцев не удивился, что она, свой человек в доме, расцеловала Никиту.
— Папа, — сказал он на прощание, — я не хочу продлевать наши споры, но все-таки в присяге ты ошибаешься. Отречением от престола император сам освободил всех нас (и тебя тоже!) от присяги! А от присяги народу не отказываются…
Через несколько дней Ольга Викторовна сказала:
— Владя, не знаю, как ты к этому отнесешься, но скрывать не могу долее: Никита сделал предложение Глаше…
Коковцев был ошарашен.
— Я выгоню их вон… со щенком вместе… на мороз!
Резкий удар пощечины ошеломил адмирала.
— А кто тебе позволит это сделать? — спросила Ольга. — Скорее я расстанусь с тобой, мой милый… Владечка.
Во тьме остылой спальни сверкнули в ее ушах бриллианты. Завороженный их блеском, Коковцев протянул руку:
— Сними их… Завтра продам. На толкучке…
Ольга Викторовна равнодушно отдала ему драгоценные серьги, стала срывать с себя кольца. Коковцеву сделалось стыдно.
— Прости, — сказал он жене.
— За что? — удивилась Ольга Викторовна.
— Я, наверное, ничтожен, да?
— Пока нет…
Три дня и три ночи он отсутствовал. А вернулся от Ивоны тихо, как нашкодивший кот. Домашние извелись, думая о нем самое страшное. Сдергивая в передней фетровые боты, Коковцев, в оправдание себе, разлаял Советскую власть:
— Только успел продать серьги, набрал пшена и сала, вдруг — облава! Забрали в Чека на Гороховую, где и сидел… Не знаю, как живым оттуда выбрался. Вот времена…
Ольга Викторовна вдруг страшно разрыдалась:
— Владечка, если это правда, Бог накажет злодеев! Но если это ложь, Бог накажет и тебя, Владечка…
Глаша провела контр-адмирала на кухню — на табуретку:
— Ешьте. Я вчера костей достала. Вас ждали…
Что может быть горше мук, нежели муки совести? Коковцев топил «буржуйку», рвал на растопку книги из библиотеки Воротниковых. В один из дней ему попался том Салтыкова-Щедрина, и, сунув в огонь страницу, он успел прочитать слова, которые быстро охватило пламенем: «Вы не можете объяснить, как совершилась победа, но вы чувствуете, что она совершилась и что вчерашний день утонул навсегда… Vae victis!»