— Я очень доволен ходом событий…
Маршал К. С. Москаленко (сам участник этих событий) по этому поводу писал: «Ошибочные оценки небыли изменены в ходе боевых действий даже тогда, когда наши войска, по существу, уже потеряли инициативу … Перелом обозначился, и теперь не мы, а Паулюс навязывал нам свою волю. Однако наступление еще развивалось, и к концу дня 14 мая определился даже четкий успех: с Барвенковского выступа мы шагнули на 50 километров , а со стороны Волчанска (севернее Харькова) пробили оборону врага вглубь до 25 километров».
Наверное, это и был тот самый счастливый момент, когда Александр Ильич Родимцев, оторвавшись от стереотрубы, вытер восторженную слезу:
— Вижу, шайтан вас дери… вижу! Дома, крыши, садики, фабричные трубы. Харьков! Пора слать туда наши разъезды.
В трудные моменты боя нас выручали «сорокапятки», шедшие в порядках пехоты (те самые орудия в 45 мм , которые в канун войны маршал Кулик и Сталин приказали снять с производства), — именно эти пушки и стали нашей «палочкой-выручалочкой» в годы войны. Прекрасные наводчики — казахи с их острым зрением степных жителей раз за разом отмечали точные попадания:
— Жаксы, жаксы… о, бек жаксы!
15 мая Клейст южнее Барвенкова уже разворачивал свою танковую армаду, а маршал авиации Вольфрам Рихтгофен поднял в небо воздушный флот, который устраивал над нашими войсками «небесную постель», обстреливая все живое, в строю «дикой свиньи» клином врезался в наши слабые авиационные звенья… любой натиск врага маршал Тимошенко не считал вступлением, расценивая его как жесткую оборону:
— Не сдаются, окаянные! Мы их переломим. Мы еще окажем, что умеем бить врагов по-суворовски: не числом, а умением…
Тогда же он заверил Сталина в успехе наступления. Между тем сражение уже распадалось на отдельные очаги, изолированные один от другого «пробоинами» в линии фронта, и в эти «пробоины» бурным потоком вливались резервы Паулюса, от Славянска с юга — начали проскакивать одиночные танки…
Иван Христофорович Баграмян запросил южное направление — какова у них обстановка и где сейчас танки Клейста? Ответ из штаба Малиновского был утешительным:
— Клейст не шевелится. А мы следим, чтобы к Барвенково он не прорвался. В случае чего — предупредим…
16 мая стало последним днем нашего наступления. Наши войска еще продолжали нажим на Харьков, а местные жители, стоя у деревенских околиц, кричали бойцам:
— Да оглянитесь назад, родимые! Вы-то вперед идете, а за вами-то, эвон, уже немецкие машины шныряют…
Из Харькова вернулась конная разведка. Родимцев выслушал, что там творится: немцы перепуганы, госпитали эвакуированы, с балконов домов свешиваются трупы повешенных, один старик повешен даже вниз головой над панелью. Люди рвались вперед — на Харьков, но Родимцев каким-то подсознательным чутьем воина уже ощутил трагизм положения и решил перейти к обороне:
— Спасибо, ребята. Расседлывайте коней. Понимаю вас. Понимаю и харьковчан. Но город сейчас не взять…
— Как же так? Нас в Харькове обнимали, нас всех целовали. Мы заверили харьковчан, что не сегодня, так завтра…
— Расседлывайте коней, — отвечал Родимцев. — Понимаю вас и понимаю харьковчан. Но город сейчас не взять…
Наши войска все больше увязали в «оперативном мешке» Барвенковского выступа, будь он трижды проклят, и разве можно было тогда подумать, что громадная армия уже обречена …
Командующий 6-й армией выпрямился над картой:
— Генерал Малиновский на юге не распознал угрозы со стороны броневого кулака Клейста, нацеленного вот сюда… от Краматорска, от Славянска! Не догадывается об этом и Тимошенко, а я, Шмидт, не завидую тем минутам свидания, которые уделит потом господин Сталин для приватной беседы со своим маршалом.
Явился Вильгельм Адам, крайне взволнованный:
— Ваш сын, капитан Эрнст Паулюс… ранен!
Паулюс остался спокоен (а, скорее, он притворялся невозмутимым — даже сейчас в проявлении отцовских чувств).
— Если мой сын ранен, — был ответ, — следует положить в госпиталь… на общих основаниях. Если у меня будет свободное время, я навещу его. Пока все!
Р. Я. Малиновский с южного фронта послал на помощь С. К. Тимошенко свой 5-й кавалерийский корпус. Тимошенко, узнав об этом, отправил Малиновскому свой 2-й кавалерийский корпус. Это напоминало обмен визитками вежливых людей, но тактически ничего не изменило в положении на фронте. Однако именно этот факт свидетельствовал о чем-то опасном: командование фронтов — ни Малиновский, ни Тимошенко! — еще не понимало близости катастрофы. Где-то уже летела в прорыв краматорская группа на звенящих гусеницах, а маршал Тимошенко, вспомнив молодость, надеялся задержать врага лихим набегом сабельной кавалерии.
— Орлы! — говорил он. — Разве кто устоит перед доблестной красной конницей, о которой в народе слагают песни?
Кавалерия уходила на верную смерть — с песнями!
С неба полуденного
Жара, не подступи,
Мы, конница Буденного,
Рассыпались в степи…
Уходящие в небытие, они видели своего главкома в широкой казачьей бурке и кубанской папахе набекрень. Маршал казался им далеким видением из эпохи гражданской войны, еще не ведавшей ожесточенной битвы
И танки горели! Горели танки. Наши …
И наша кавалерия была уничтожена авиацией. Генерал Гани Сафиуллин (из казанских татар) запомнил:
«Лошади без седоков, в одиночку и группами, на полном карьере, мчались в разные стороны. Вражеские истребители догоняли их на бреющем и уничтожали пулеметными очередями. Кони ржали, падали, пораженные пулями, они кувыркались через головы…»
И, дрыгая ногами, они затихали в смерти, а молоденький солдат, тоже видевший эту расправу, громко плакал, сказав Сафиуллину:
— Всегда их жалко! Мы-то люди, мы понятливые, мы знаем, за что кровь проливаем, а как им-то, бедным да бессловесным, как им объяснить — за что муку терпят?
Наконец, генерал Баграмян, начальник штаба, и Н. С. Хрущев, бывший тогда членом Военного совета фронта, убедили твердолобого и донельзя упрямого маршала, что наступление выдохлось — пора занимать жесткую оборону.
— Да, — вдруг согласился Тимошенко, — я и сам вижу, что на войска из Ирана надежды слабые, мы вынуждены перейти к обороне, о чем я извещу товарища Сталина, а вы, Иван Христофорович, готовьте приказ по армии о переходе к обороне.
— Слава Богу, что перестал артачиться. Наверное, и сам понял, что надо не свой престиж, а людей… людей поберечь!
Кажется, говоря так, Баграмян даже перекрестился.
* * *
Было три часа ночи, когда Баграмян вдруг навестил Никиту Сергеевича; на глазах начальника штаба были слезы.
— Что там еще? — спросил его Хрущев.